Малые голландцы

Дана Ликсенберг (Dana Lixenberg) фотографирует жителей Нидерландов, которые во Вторую мировую жили в голландских колониях на Суматре и попали в японские лагеря.
Малые голландцы

ЛИС ЛООЙЕН, родилась 30 июня 1933 года:

«Моя мама все время боялась, что ее изнасилуют японцы. Она взяла нас и сама пошла с нами в лагерь. Это был старый госпиталь для заключенных. Ряды кроватей, а в конце ванная. Хотя какая там ванная... Нам дали кровать и мешки, которые служили матрасами. Об освобождении мы узнали только 24 августа. А потом мы встретились с папой. Он работал санитаром, ухаживал за ранеными. Рассказывал, когда кончилась война и людям дали еду, они набросились на нее так жадно, что многие умирали. Он сказал: я похоронил тогда больше людей, чем в войну».

Читать дальше

Родилась в 1932 году, жила на Суматре. Там я ходила в школу, мы изучали Библию. Были голландские дети, несколько китайцев, у которых были богатые родители, и индонезийцы. Мой отец был землемер, он учился в Голландии, а потом вернулся на Суматру. Я помню, мы услышали по радио, что в Голландии война. А мне было все равно, я же не знала, что это такое, мне тогда было лет семь. Мы услышали от одного японца, что Япония хочет захватить Индонезию, и что это случится уже скоро. А потом папу забрали на войну. Он только начал там работать, мы снимали маленький дом недалеко от вокзала. Я помню, как мы ходили провожать его. А потом увиделись только после войны. Моя мама все время боялась, что ее изнасилуют японцы. Она взяла нас и сама пошла с нами в лагерь. Это был старый госпиталь для заключенных. Ряды кроватей, а в конце ванная. Хотя, какая там ванная... Нам дали кровать и мешки, которые служили матрасами. Туалет я помню очень хорошо. Это был такой бетонный желоб, по которому все время текла вода. И надо было просто присесть на корточки, если надо было сходить в туалет. Иногда там сидело сразу человек 20... У моей мамы было много одежды, но она была такая добрая, что почти все раздала. Да у нас же все было! Мне там нравилось. Надо было только оставаться в лагере. Детей было много, мы все время играли. В школу не надо было ходить, играй себе, сколько хочешь. Играли, дразнились... А в декабре нас отправили в Берастаги, в горы, на высоту 1400 метров. Но нам повезло, там мы встретили мамину племянницу, и она нашла нам матрасы. Выходить было нельзя, но территория лагеря была огромная. Это был бывший интернат, очень большой... Скоро начались уроки. Парты стояли прямо на теннисном корте, под навесом. Учителей тоже было много... Но самое главное — у нас там были душ и нормальный туалет. Мне было тогда девять лет, и я должна была спать в большом зале с девочками. Но я не страдала от этого, наоборот, это было как будто приключение. За нами приглядывали монашки и не разрешали разговаривать. А мы щипались или щекотали друг друга под одеялом. У нас был хор, мы даже поставили мюзикл. Мне очень везло все время... И еды там было много. Я брала банан, разминала его ложкой, а потом добавляла еще один фрукт, похожий на помидор, и начинала их взбивать, и получалась такая пена, очень красивая, нежно-розовая... Я несколько часов могла смаковать этот десерт. Об освобождении мы узнали только 24 августа. К нам пришли мужчины из соседнего лагеря. А потом мы встретились с папой. Он работал санитаром, ухаживал за ранеными. Он рассказал, что когда людям дали еду после того, как кончилась война и пришло освобождение, они набросились на нее так жадно, что многие умирали. Он сказал: «Я похоронил тогда больше людей, чем в войну». В 1946 году меня отправили к тете в Гаагу. И мне опять повезло. Со мной в классе было много детей из Индонезии, у меня появилась голландская подружка, и на меня никогда не смотрели как на белую ворону. Что осталось со мной навсегда? Знаете, в лагерях не было света, и все время жгли эти масляные лампы. Я их ненавижу. Мне всегда теперь нужно много света, всегда. И я никогда не стану есть при свечах...

ЭРНЕСТ ХИЛЛЕН, родился 6 апреля 1934 года:

«Японцы любят детей. Я не видел, чтобы их били. Иногда шлепок, но не более. Однажды мы с другом залезли в хлев и стащили корм для свиней. Он был отвратительный на вкус, но мы взяли на кухне угли и поджарили его. В результате я страшно заболел, а друга увезли в больницу. На брикетах корма была синяя полоса. Потом мне рассказали, что это был яд. Свиньям от него ничего не было, а вот для людей это было смертельно опасно. Так нас наказывали. Мой друг умер через четыре дня. Мы знали про эту полосу, но в темноте ее не увидели».

Читать дальше

В то время было так — если в Голландии дела шли не очень хорошо, люди ехали в Индонезию, так всегда можно было что-то найти. Мне было три года, когда отец нашел работу в чайной компании, и мы на корабле отправились туда. Это была прекрасная жизнь. Настоящая идиллия. Далеко от больших городов, джунгли. Мама и папа наслаждались этой жизнью. Мама почти ничего не делала, в доме была прислуга, а отец много работал, но ему это очень нравилось. Океан чайных плантаций — волнами уходивший в бесконечность. Дом был простой, но места хватало всем, еда была вкусная, а время беззаботное. Потом мы с братом увидели, как родители слушали радио и становились мрачными, папа начинал курить. Напряжение чувствовалось, но росло оно медленно. Мы, дети, тогда вообще не понимали, что это за японцы — люди это или животные. Нам никто ничего не объяснял, а жизнь не менялась. Пока однажды не приехал грузовик и не забрал папу. С одним чемоданчиком и с матрасом. И папа уехал — неизвестно куда. Потом пришлось уехать и нам с мамой и братом. Я собирал кусочки железа, чтобы строить пароход, но мама не разрешила брать их с собой — они были слишком тяжелые. Я взял с собой папин подарок, губную гармошку, завернутую в платок, и она была со мной в лагерях все годы... Моя собственная вещь... Когда нас привезли в лагерь, то собрали на площади и сначала объяснили правила. Пока мы ехали, японцы все время орали на нас, они все время орали. Нам сказали, что надо кланяться, потому что это поклоны японскому императору. Надо чисто одеваться, быть вежливыми и учиться дисциплине. Переводчицей была одна из пленных женщин, но я думаю, что она была любовницей коменданта, она смотрела на него с гордостью... Наверняка, между ними что-то было. Вначале мне даже понравилось, я играл с мальчиком, у которого были солдатики, но потом их, конечно, отобрали... В женском лагере все иначе, чем мужском, для женщин главное — дети. Надо выживать, надо учить их быть вежливыми, уважать друг друга. В женских лагерях больше морали. Женщины не нарываются, не создают конфликтов, они ухаживают друг за другом, стригут волосы друг другу и помогают чинить одежду. Я всегда был один, потому что мама работала, а брат помогал на кухне, а потом тоже стал работать. Я много был один, потом начался голод, а через месяц надежды стали таять. Мама все больше молчала. За проступки женщин очень жестоко наказывали, били бамбуковыми палками, а весь лагерь оставляли без еды на два дня, если кого-то ловили с контрабандой или наказывали за нарушения. Моего старшего брата однажды забрали в лагерь для мужчин. Мама собирала ему рюкзак, а он попросил кусок бумаги и написал завещание. Написал, что все оставляет маме и мне. У него ничего не было, но это было важно. У нас до сих пор хранится тот клочок бумаги. В последнем лагере комендантом был Танака — ужасно странный тип с вечной улыбочкой — его так ранили. У него были такие начищенные красивые сапоги, что я смотрел на них, как завороженный.... Мы узнали, что брат оказался в том же лагере, что и отец. Раз в восемь месяцев разрешалось посылать друг другу записки, и мой хитрый брат подписался вторым именем моего отца. Мама сразу догадалась. Еды становилось все меньше. Когда о ней говорили женщины — это раздражало. Жизнь проходила — от еды до еды — два главных момента каждого дня. Тогда я научился ходить, глядя себе под ноги, рассматривая землю, вдруг там что-то съедобное, или кто-то что-то уронил. Представляете, я до сих пор только так и хожу... Японцы любят детей. Я не видел, чтобы их били. Иногда шлепок, но не более... Однажды мы с моим другом залезли в хлев и стащили корм для свиней. Он был отвратительный на вкус, но мы взяли на кухне угли и поджарили его. Мы тихо сидели на крыше кухни и ели. А потом я страшно заболел, а моего друга увезли в больницу. В брикетах корма была синяя полоса. Потом мне рассказали, что это был яд. Свиньям от него ничего не было, а вот для людей это было смертельно опасно. Так нас наказывали. Мой друг умер через четыре дня. Мы знали про эту полосу, но в темноте ее не увидели. Японцы били всегда неожиданно. Невозможно было понять, за что. Толи поклонился недостаточно низко, то ли слишком низко — а это кощунство... Некоторые били, пока не уставали, в них была непонятная ярость. Другие — так, чтобы побольнее. А третьи — целенаправленно и точно, ударил и пошел дальше... Но самым страшным в японцах было равнодушие и презрение... Вот, что убивало больше всего. Однажды мы подумали, что ничего никогда не изменится. Что так будет всегда. А мы не справимся, мы тут умрем. Представляете — так думали дети... Теряешь веру... Мы не думали глобально или хотя бы о конце недели — двигались час за часом. В полусне, когда невозможно думать. Слабый, сонный, усталость, голод, нарывы и раны, одно и то же... А потом появилась еда, сигареты и джазовые пластинки. Война закончилась, но многие люди жили в лагере, потому что им некуда было идти, и в городе было опасно. Потом вернулся мой отец и сказал, что мы уезжаем. А я рассердился на него, потому что уже привык, что все решения мы с мамой и братом принимали вместе, и кто он был такой, чтобы все решать. Сначала мы уехали в Канаду и только потом вернулись в Голландию. Во мне не было и нет злости, обиды или мести, они есть в моем отце, а еще больше — в моем брате... Да, мы — война, но она прошла...

ТРЮЮС ФЕРСХООР, родилась 11 января 1936 года:

«Мама пыталась устраивать нам праздники и даже делала подарки. Она шила из каких-то тряпок платья моей кукле, а для брата сделала лото с "желтыми япошками". Но это было еще тогда, когда у нас были бумага и ручка. Когда в лагере узнали о капитуляции, оказалось, что у нас на территории был огромный дом с пакетами еды и лекарствами от Красного Креста, но японцы никогда ничего нам не давали. Люди из Красного Креста появились у нас. Нам стали давать больше еды. А потом ворота открылись, и мы с братом отправились на разведку».

Читать дальше

Я родилась в Гааге в 1936 году, а мои братья родились уже в Индонезии. Мой отец работал на предприятии у дедушки, у того была строительная компания. Потом дедушка умер, а отца уволили. На наследство они с мамой купили фабрику, которая делала керамическую плитку. Отец ничего не понимал в этом, но фабрика отлично работала благодаря его заместителю, который проработал там уже много лет. Я помню дом дедушки, мне тогда было года два с половиной. Огромный сад, вольеры с оленями. Дом еще стоит, его сейчас перестроили и превратили в огромный отель. Папа однажды исчез, и я видела его потом только пару раз. Однажды мы с мамой поехали в Бандунг и там вдруг встретили мужчину в военной форме. Он стал обнимать и целовать меня — это был мой отец. Но его лица я совсем не помню, только военная форма осталась в памяти. После этого я видела его только один раз, он уже был в лагере. Тоже почти не помню его. В лагере нам запрещалось его посещать. Маме тогда было очень тяжело. В 1942 году нас выставили из дома, и мы поехали в Бандунг. Поселились в брошенном доме, где уже было несколько семей. Там была полностью вся обстановка, богатый дом с мебелью. Тогда в Индонезии это было нормально. Мы ведь тоже оставили свой дом со всей обстановкой, взяли только самое нужное. Там я заболела дифтерией и была в изоляции какое-то время. Братья мои много хулиганили, в том доме нам было настоящее раздолье. Чужой покинутый дом — рай для детей! Мы вырывали страницы из дорогих книг и пускали кораблики, а однажды меня нечаянно чуть не задушили веревкой от колодца, она случайно намоталась мне на шею. В конце 1942 года нам было велено отправляться в лагерь на северо-востоке Бандунга. Нас поселили в крошечный домик с одной комнатой. Потом прошло некоторое время, и ворота лагеря закрылись. Женщины больше не могли покупать еду, и готовить японцы тоже запретили. Есть можно было только то, что давали. Каждые полгода нас переселяли в новый домик. Чтобы заново проверять багаж. Утюги, радиоприемники — сразу же отнимали. Вообще отнимали все электрическое. Красивую мебель отбирали для себя японцы, а старую складировали где-то. Женщины ужасно злились из-за этого, многие нарочно сбрасывали шкафы и стулья с лестницы, якобы, не смогли удержать, а на самом деле, чтобы не отдавать японцам. У меня была одна кукла, она прошла всю войну и даже не очень испачкалась — мама запрещала выносить ее на улицу. Однажды нас погрузили в машины, японцы кричали и били всех. Потом мы приехали на вокзал, где нас затолкали в товарные вагоны, так, что можно было только стоять. Двери закрылись, и мы ехали в полной темноте ужасно долго, мне показалось, несколько дней, но на самом деле, мы ехали только один день. В Джакарте нас поселили в комнату размером три на четыре метра, нас там было тринадцать человек. На матрасе по двое, по трое. Я говорю своим детям, постелите на пол кухонное полотенце и посмотрите, на каком клочке я спала. На 85 человек был один туалет. Ночью из комнаты нельзя было выходить, стояло какое-то ведро, от которого жутко пахло, а утром вся толпа собиралась в очередь. Утром и вечером была перекличка. Надо было стоять с опущенной головой, кланяться и ждать, пока всех пересчитают. Иногда мы стояли так по два часа. В 1943 году от папы пришла открытка: «У меня все хорошо. Надеюсь, у вас тоже все хорошо». Нам диктовали то, что мы должны были написать. Всегда и всё должно было быть хорошо, даже если было очень плохо. Но люди хотя бы получали весточку от родных. От папы весточек больше не было. После войны мама узнала, что он утонул. В корабль, на котором его везли, попала бомба. Мы ели все, что могли найти. Плоды на деревьях обрывали подчистую, ягоды, листья. Мама ругала, что будет болеть живот, но мы все равно ели все подряд. Потом она стала посылать нас с братом ловить лягушек и улиток. Но я ужасно боялась лягушек, так что их ловил мой брат. В комнату в любой момент мог зайти японец, так что всегда надо было быть осторожными. Моей маме было ужасно тяжело, она была из очень богатой семьи, никогда ничего не умела делать, у нее были слуги и няни. Она всему научилась и защитила нас от многого. Меня только один раз побил японец. Я даже не знаю за что, но он так сильно ударил меня несколько раз, что я упала. Потом поднялась и побежала от него со всех ног. Вот такое общение у меня вышло с японцем. Мама пыталась устраивать нам праздники и даже делала подарки. Она шила из каких-то тряпок платья моей кукле, а для брата сделала лото с «желтыми япошками». Но это было еще тогда, когда у нас была бумага и ручка. 19 августа в лагере узнали о капитуляции. Оказалось, что у нас на территории был огромный дом с пакетами еды и лекарствами от Красного Креста, но японцы никогда ничего нам не давали. Люди из Красного Креста появились в лагере. Нам стали давать больше еды. А потом ворота открылись, и мы с братом отправились на разведку. Нам ведь никто ничего не говорил. Мы дошли до ворот, потом вышли на улицу — там стояли два японца, но они ничего нам не сказали. Мы пошли дальше и дошли до городской площади, там было так много людей! Какой-то человек дал нам по банану, по целому банану! Это было счастье. А потом одна женщина спросила у нас, не из лагеря ли мы, и сказала, что нам нужно возвращаться к маме. В Голландии было холодно. Мы ведь не знали, что такое «холодно». Мы приехали к бабушке и дедушке, а потом жили у сестер моего отца. Они были потрясающими женщинами, очень добрыми. Нас никто не понимал. Они не знали в Голландии, что это такое — лагерь. Мама могла говорить только с друзьями, которые сидели в лагере в Германии, они понимали друг друга. А мне не с кем было поговорить, меня никто не понимал, да и кто бы стал слушать ребенка...
БЕРНАРД БОТ, родился 21 ноября 1937 года:

«У нас был комендант-лунатик. Когда была полная луна, надо было вести себя очень тихо, а еще лучше — постараться стать невидимым. По утрам и вечерам он был не в себе... Я все время искал еду. Мы выращивали овощи, помидоры. Но в тот самый день, когда они должны были покраснеть, их кто-то обязательно крал. Однажды я так рассердился, что сорвал все зеленые помидоры и съел. Мне потом было ужасно плохо. Все последние годы я помню голод. Никогда не забуду. Сначала ты чувствуешь голод. А потом наступает апатия. Организм отключает все желания».

Читать дальше

Я родился в Батавии в 1937 году. Как мой отец оказался в Индонезии? Очень просто. В то время, если ты не мог оплатить свое образование, то государство давало тебе возможность бесплатно изучать право в Утрехте, с условием, что потом ты отправишься госслужащим в Голландскую Индию. Родители отца были небогатыми людьми, а учиться он хотел. Во время учебы он также занимался японским и китайским языками, так что в Индонезии получил хороший пост в отделе внутренних дел Восточно-Азиатского региона. В Индонезии у нас была прекрасная жизнь. Огромный дом с поварами и слугами, всегда уютно и вкусно. Отец знал о планах японцев. Но он все равно не думал, что Япония нападет так неожиданно. Никто этого не ожидал... Отец не хотел, чтобы узнали, где он работал. У него была очень красивая форма, знаете, такие белые кители с золотыми пуговицами. Он вдруг велел ее сжечь, прямо у нас во дворе. Боялся, что если узнают, где он работал, то это станет серьезной опасностью для всей семьи... И однажды он исчез. Я не знаю, сколько прошло времени с того дня, когда жгли форму, но отец вдруг пропал. Его увезла машина. Мама сказала, что это ненадолго, что война совсем скоро закончится... Потом нас согнали в один дом, все семьи, которые жили поблизости. Там было десять или двадцать семей. Когда ты сам маленький, то любой дом кажется тебе огромным. Мне хватало места, хотя мы ютились вчетвером в маленькой комнате. Сейчас я просто не понимаю, как в одном доме могли уместиться 20 семей. У некоторых в комнате не было печи, а у нас не было выхода на улицу, не было двери. И нам просто пробили дырку в стене. Мама повесила какую-то шторку. Так мы и вылезали в эту дыру. Когда ты маленький, тебе проще адаптироваться, потому что тебе не с чем сравнивать. В 30 у тебя уже есть опыт, и такая реальность показалась бы кошмаром. Но мне было не с чем сравнить, и для меня все было нормальным. Кругом было много знакомых, с которыми общалась мама. Нам, конечно, повезло, что всех соседей согнали вместе... Каждый взрослый был занят только тем, как выжить. Дети играли все вместе, но когда кто-то подрастал, он куда-то исчезал. Большие мальчики исчезали. Их переводили в другой лагерь. Я не переживал из-за этого. Чем старше они становились, тем агрессивнее себя вели и все время хотели меня побить. Так что, когда их убирали, я радовался, хотя мама и говорила, что это ужасно, и их мамам сейчас очень плохо. А я радовался. Один из этих мальчиков успел спрятать у нас в доме свои книжки. У меня до сих пор сохранилась одна из них. Без обложки, без половины страниц. Но я помню, что мог заставлять маму перечитывать одну и ту же страницу по сто раз. Было ужасно скучно. Все время. Была какая-то апатия. Можно было рисовать на земле буквы, но никто ведь этого не делал, так зачем это надо было мне? Мама тоже потом опустила руки, я думаю, она просто устала. Энергия кончилась. Вначале плакали. Деньги быстро кончились. Все думали, что война продлится совсем недолго, так что легкомысленно обходились со своим нехитрым имуществом. А потом все закончилось... У нас был комендант лунатик. Когда была полная Луна, надо было вести себя очень тихо, а еще лучше — постараться стать невидимым. По утрам и вечерам он был совсем не в себе... Помню, что надо было очень низко кланяться... Не знаю, откуда появлялась еда. Но ее было совсем мало. Во дворе разжигали костер, ставили самодельный вок и готовили рис. И еще я помню красные острые перцы. Все говорили, что их надо есть, потому что они полезные. И они придавали хоть какой-то вкус рису. Я все время искал еду. Мы выращивали овощи, помидоры. Но в тот самый день, когда они должны были покраснеть, их кто-то обязательно крал. Однажды я так рассердился, что сорвал все зеленые помидоры и съел. Мне потом было ужасно плохо... Все последние годы я помню голод. Его я никогда не забуду. И мой организм тоже. Сначала ты чувствуешь голод. А потом наступает апатия. Организм отключает все желания. У мамы было двухстороннее воспаление легких, и ее отправили в больницу. А нас — в сиротский приют. Это было самое тяжелое время. Меня разлучили с сестрами, еды не было, и я не понимал, за что это. Я так хотел есть, что однажды наелся земли и камней, и потом так сильно заболел, что чуть не умер. Был на грани. Потом вернулась мама, война кончилась. Я никогда не забуду, как мы радовались, когда американцы сбросили на японцев атомную бомбу. Это была эйфория! Все жалели, что они не сбросили пять или шесть. А потом появилось так много еды. Я мог есть сколько угодно мяса, сколько угодно яиц. Я ел, и мне становилось плохо — организм отвык. Это было чудо — ешь сколько хочешь. А потом появился капитан из Сингапура. Ко мне подошли и сказали: тот дядя, это твой отец. А я даже не подошел к нему, мало ли что могли сказать. Я пошел к маме и сказал, так какой-то господин, и говорят, будто это мой отец. Вот такая получилась сердечная встреча...
ЛЕОНОРА ЛОККЕРС, родилась 30 июля 1927 года:

«Однажды ночью я увидела крысу с крысятами и очень обрадовалась — у меня появилось домашнее животное! Но ее заметил сосед по бараку, и крысу больше никто не видел. В какой-то момент, мне тогда уже было лет семнадцать, я вдруг поняла, что моя жизнь тут и окончится, что ничего больше не будет. Когда мы вернулись в Голландию, я как будто впала в детство — я прыгала по лужам и вела себя как беззаботный счастливый подросток. В лагере я пропустила этот возраст, мне пришлось сразу стать взрослой, а потом наверстывала эту свободу».

Читать дальше

Родилась в Сурабае в 1927 году. Родители уехали в Индонезию в 1920 году. Отец через некоторое время получил место бухгалтера в центральном банке Бандунга. Когда мы переехали, это был огромный дом. Я помню, как я танцевала по всему дому, такой он был большой и красивый. Нам было по 12-13 лет, это время, когда чувствуешь только радость, когда рядом друзья. В Европе началась война, но мы, дети, не понимали, что это такое. Мы читали о войне только в учебниках истории, но для нас это были пустые слова. Родители очень переживали, особенно волновались за родственников, которые остались в Голландии. Тогда же не было электронной почты, присылали друг другу только телеграммы, а в какой-то момент вся коммуникация прекратилась. Мы не думали, что нас это коснется... И вдруг нас накрыло этой волной. Мы услышали по радио, как королева Вильгельмина сказала о войне, мы прятались в ванной, готовили какие-то мешки с песком, так по-детски... Мы тогда жили в роскошном районе, рядом была главная больница. Мы знали, что если начнется бомбежка, то первой постараются уничтожить именно больницу. Так и оказалось, ночью в больничный сад упала бомба. Мы услышали, что была объявлена капитуляция. Чему тут было удивляться, мы же чувствовали, что наша армия — это игрушечные солдатики. Что с них было взять — один парад раз в год. На нашу улицу въехали танки. Мне было тогда 14 лет. Они ехали по аллее, между пальмами. И тогда мы поверили. В то, что не видишь, не веришь... Из больницы сделали казарму. Они висели в окнах, смотрели на нас — красивые европейские девочки. Папа страшно переживал, что с нами что-то случится, все кругом говорили об изнасилованиях, он запретил нам выходить из дома после семи вечера. Через три месяца вышел указ — если на улице вы видели японца, надо было кланяться, иначе ударят... Никогда не знаешь, что на уме у японца. Мы, европейцы, читаем друг у друга по глазам, по мимике. Японское лицо — маска. Эта маска пугает, глаза нагоняют страх... Однажды мы с сестрой были в городе и увидели открытый автомобиль. В нем ехал человек с водителем, он кричал на всех и бил людей хлыстом. Это был Муру, потом он стал комендантом нашего лагеря... Вышел указ: всем мужчинам прийти в здание, где надо было отметиться для того, чтобы потом отправили в лагерь. Отец сказал, что никуда не пойдет. Но людей хватали прямо на улице, без вещей, избивали и увозили в неизвестном направлении. Так что моему отцу, гордому человеку, пришлось собрать свой чемоданчик и пойти туда, опустив взгляд... Из этого здания его, конечно, уже не выпустили. На следующий день мы понесли ему передачу, на улице под палящим солнцем в сорокаградусную жару стояла огромная очередь женщин. Мы простояли там два часа, чтобы отдать какую-то одежду и сигареты... Мама осталась одна с четырьмя детьми. Все кругом продавали вещи. У китайцев были деньги, и они выкручивались. Еда в городе заканчивалась, ничего не привозили. Я ходила на маленькую ферму за молоком в шесть утра, и тогда заразилась тифом... Моя болезнь нам очень помогла. Японцы страшно боялись заразиться. Они оклеили все наши окна плакатами с надписью: «Тиф!» и крестами. К нам никто не приближался, и мы были в полной безопасности. Мы думали, что месяца через три они уйдут, но они не ушли. А я поправилась... Вышел указ, прийти в лагерь всем женщинам и детям. Мама спрятала все самые ценные вещи в гараже, она надеялась, что мы скоро вернемся. С собой каждый мог взять только один чемодан. Но и они были такими тяжелыми, мы тащили их на тележке. Лагерь был обнесен колючей проволокой и бамбуковой изгородью. Через деревянные ворота шел поток женщин с плачущими детьми. Они тащили на себе все — диваны, столы, кастрюли, тюки с одеждой... На пять человек у нас была одна комната — два шага в длину и два в ширину. По бараку надо было дежурить по ночам — японцы не давали нам спать дольше четырех часов, а днем мы тяжело работали — усталый измученный человек теряет способность сопротивляться. Однажды ночью я увидела крысу с крысятами и очень обрадовалась — у меня появилось домашнее животное! Но ее заметил сосед по бараку, и крысу больше никто не видел. Однажды на площади собрали всех мальчиков, которым исполнилось десять лет. Их увозили в мужской лагерь. Им нельзя было махать матерям, нельзя было на них смотреть. Матери падали в обморок от страха. Многие так и не увидели больше своих детей. Там был и мой брат Лео... Нас согнали всех вместе и отвезли в грузовиках на вокзал. Там стояли глухие вагоны для перевозки скота. Стояли они давно и прогрелись на солнце так сильно, что в них можно было свариться. Туда набивали людей — женщин, детей, так, что невозможно было шевелиться. Двери закрыли, но мы никуда не поехали. Нас продержали на вокзале до вечера, только ночью поезд поехал. Мы не знали, куда нас везут, мы ехали 36 часов. Вагоны были грязными, люди заболевали, у нас с мамой началась дизентерия. Японцы специально это устроили — чтобы во время этой поездки умерло как можно больше людей. Стрелять европейцев им было нельзя, оставалось морить — голодом, жарой... В лагере мы все время работали, тяжело, изнурительно... Я очень ослабла после дизентерии, мне разрешили помогать на кухне. Однажды повариха велела нам с одной девочкой снять с огня большой котел с кипящей кашей. Девочка была выше меня и намного сильнее. Она на счет «три» подняла котел, а я не смогла. Я только запомнила — мне показалось, что моя кожа закипела... Нет ничего страшнее ожогов. Я лежала на полу в каком-то бараке и умирала — без лекарств, без обезболивающих. Но я выжила. Я опять начала работать. В какой-то момент, мне тогда уже было лет семнадцать, я вдруг поняла, что моя жизнь тут и окончится, что ничего больше не будет... Потом нас опять согнали на площадь. Мы решили, что нас опять куда-то повезут, женщины плакали, дети кричали. Но нам сказали, что подписана капитуляция. Тот японец что-то говорил, а мы не понимали... Стояла гробовая тишина... Мы не могли поверить... Потом нас нашел наш Лео, а потом мы ехали на поезде назад в Бандунг — там был лагерь для воссоединения семей, и там мы увиделись с папой. Когда мы вернулись в Голландию, я как будто впала в детство — я прыгала по лужам и вела себя как беззаботный счастливый подросток. Я пропустила этот возраст, мне пришлось сразу стать взрослой, а теперь я наверстывала эту свободу...

АЛЬВИНЕ ЭЛЛЕНС, родилась 21 сентября 1938 года:

«В самом начале мне даже понравилось в лагере. Я помню, что мы жили в маленькой белой комнате, и там была веранда. С веранды мы смотрели на маленькие садики. Мне нравилось, что можно было все время играть, а в школу мы не ходили. Там была только воскресная школа. Я не помню, чтобы вначале мы голодали. Хуже стало потом, когда начали умирать от голода и дети, и взрослые. Мы тогда еще пели песенку в воскресной школе, и сейчас я понимаю, насколько подходящим был ее смысл: "Если ты придешь на небо раньше, то дождись меня, я тебя догоню".

Читать дальше

Я родилась в 1938 году на Суматре. Мой отец был выходцем из Голландии, а мама — из настоящей индонезийской семьи, в которой были перемешаны все национальности. Ее семья жила в Индонезии сотни лет, я думаю... Помню, как увозили моего брата. Он стоял на грузовике, высоко, а потом этот грузовик поехал. Мама не заплакала, все выдержала, она была невероятно сильной. Она как-то услышала историю о том, как у одной женщины увозили ребенка, и та ужасно плакала, — а ее мальчику было так стыдно за нее. Так вот, моему брату нечего было стыдиться... Мы готовы были уехать, и мама собрала наши вещи в чемоданы. Но ночью в дом проникли воры, и все украли. Мне еще приснилось, что я видела этих воров, но это, конечно, было детским воображением. Так вот, нам остались только одежда и один рюкзак, который они пропустили. Там оказался Рождественский вертеп, Библия и сказки Гауфа. Вот с этими пожитками мы и пережили лагеря... В самом начале мне даже понравилось в лагере. Я помню, что мы жили в маленькой белой комнате с верандой: с нее мы смотрели на маленькие садики. Мне нравилось, что можно было все время играть, а в школу мы не ходили. Там была только воскресная школа. Я не помню, чтобы вначале мы голодали. Хуже стало потом, когда начали умирать от голода и дети, и взрослые. Мы тогда еще пели песенку в воскресной школе, и сейчас я понимаю, насколько подходящим был ее смысл: "Если ты придешь на небо раньше меня, то дождись меня, я тебя догоню..." Когда лагерь переполнился, японцы решили перевести нас из Амбаравы в Баньюбиру. Этот лагерь был в пяти километрах, там нас поселили в старых конюшнях, а гнали нас туда пешком. Я запомнила, что мамы с нами не было. Она осталась в том лагере с больными, потому что испугалась, что их всех убьют, когда здоровых выведут. Так что с нами пошли какие-то тети. Это было ужасно. А брата с нами не было, потому что его уже отправили в лагерь для мальчиков. Я знала, что в лагерях бьют и издеваются, но сама никогда такого не видела. Когда кого-то наказывали, это происходило не у нас на глазах, так что я запомнила не картинку, а звуки... Наших родителей наказывали, если мы плохо себя вели, так-то мы были на редкость послушными детьми. Плакать было нельзя, и не только нам, но и японским детям. Мы все время тихонько играли в камушки и были очень воспитанными. Я привыкла кланяться. Для меня это не унизительно, а вежливо — это же часть их культуры... Я до сих пор всегда хочу поклониться, если кого-то благодарю. Я рано поняла, что взрослым нельзя доверять, когда увидела, как матери крадут еду у собственных детей и избивают их. У нас была русская переводчица. Удивительная женщина. Она говорила по-японски и по-голландски. И когда приходил какой-нибудь японец и начинал страшно орать на нас, наверняка, какие-то ужасные вещи, то она дожидалась, пока он замолчит, а потом переводила: "Он говорит, что вы собачки и кошечки". Она же сказала нам потом о том, что мы свободны. А после этого открылись ворота.

Text excerpts from interviews by Linda Lyklema for the film and web based project Het Jaar 2602 by Holland Harbour Productions, Rotterdam