Ингрид Бетанкур

Политик


Провела в плену 2321 день

23.02.2002 — 02.07.2008


Место — Колумбия

В галерее Triumph прошла церемония вручения премии Cosmopolitan Beauty Awards
Далее В галерее Triumph прошла церемония вручения премии Cosmopolitan Beauty Awards
Ален Дюкасс: «Я полноценный человек: могу пить шампанское, сколько захочу»
Далее Ален Дюкасс: «Я полноценный человек: могу пить шампанское, сколько захочу»

Большую часть жизни я провела во Франции, но связи с родиной, Колумбией, никогда не теряла. Моя мама, победительница конкурса красоты «Мисс Колумбия», очень дружила с местными либеральными политиками — например, с Карлосом Луисом Галаном. Она даже участвовала в его предвыборной кампании. Галан первым объявил о связи колумбийского правительства с наркокартелями; неудивительно, что в 1989 году его застрелили, прямо на глазах у моей матери. Саму ее спасло только то, что у нее сломался каблук и в момент выстрела она нагнулась его поправить — пуля просвистела в миллиметре от ее головы.

Я всегда понимала, что быть политиком в Колумбии опасно. Но, окончив факультет политологии в Париже, в 1994 году я прилетела в Боготу, вступила в Либеральную партию и через четыре года избралась в конгресс. С подачи тогдашнего кандидата в президенты Андреса Пастраны я начала вести переговоры с верхушкой FARC («Революционные вооруженные силы Колумбии — Армия народа», леворадикальная повстанческая группировка, в начале 2000-х внесенная в список террористических организаций США и Евросоюзом. — Esquire). Позже, когда партизаны FARC стали сотрудничать с наркокартелями, я, наверное, стала их врагом № 1: зимой 2002 года я решила баллотироваться на пост президента и на каждой встрече с избирателями обещала бороться с картелями до последнего.

Я до деталей помню день, когда меня похитили. Это было 23 февраля, в городке Сан-Висенте-дель-Кагуан на юге страны. Там долго шли мирные переговоры между боевиками FARC и правительством; я была там много раз, с виду все казалось безопасным. Но за несколько дней до нашего визита правительство официально объявило: переговоры с FARC закончены. Городок наводнили солдаты, начались зачистки. На 23 февраля была назначена масштабная операция: военные клали людей лицами в пол, а президент Пастрана должен был приехать из Боготы и гордо заявить о том, что отныне юг Колумбии свободен от герильерос.

И в тот же день в Сан-Висенте поехали мы. Две машины, 15 человек, в основном мужчины, кроме меня и моей коллеги по партии, вице-президента Колумбии Клары Рохас. Дорога была совершенно разбитая. Через каждые несколько километров нас проверяли на блокпостах. Прошел час. Нас в очередной раз остановили. Я поняла, что дело плохо, когда нас попросили выйти из машины. Я опустила глаза и увидела ботинки солдат на том посту — дешевые, из кожзаменителя, блестевшие на солнце. Перед поездками в горячие точки меня всегда учили: «Смотри на обувь и все сразу поймешь. Военные национальной армии всегда носят кожаные ботинки». Это были герильерос.

Мы бросились в машины и попытались заблокировать двери, но ничего не вышло, и некому было нам помочь: правительство не предоставило никакой охраны — ведь вокруг было столько военных. Нас объявили заложниками. Внутренне я запаниковала: в то время в Колумбии постоянно убивали политиков разного калибра — в том числе нескольких кандидатов в президенты. От ужаса я закрыла глаза и увидела фотогалерею: лица людей, которые когда-то сидели рядом со мной в конгрессе, а потом были убиты одним выстрелом в затылок. Но я помнила, что показывать свой страх нельзя ни в коем случае.


Перед поездками в горячие точки меня учили: «Смотри на обувь и все поймешь. Военные всегда носят кожаные ботинки». А у этих ботинки были дешевые, из кожзаменителя. Это были герильерос.

Я была в плену шесть лет; это было одно долгое, нескончаемое путешествие. Нас переправляли на каноэ по Амазонке, босых, гнали все дальше и дальше, все глубже и глубже в джунгли. Ночевали мы в палатках, которые ставили на самом берегу реки — чтобы мы не убежали. Еду сбрасывали с вертолетов, она появлялась как-то неожиданно, но всегда в малом количестве. Лекарств не было. Все попытки наладить контакт с охранниками терпели крах — они с нами просто не разговаривали. Относились они к нам, как к рабам: им ни в коем случае нельзя было показывать, что ты голодна или тебе нужен тюбик зубной пасты. Они раздавали подачки сами, а если кто-то из заложников осмеливался их о чем-то попросить, то лишался необходимого на неопределенное время. Нам не давали сетки от комаров, и мы все переболели малярией. Некоторые заразились проказой. Честно говоря, мы умирали.

Как-то раз одному из заложников стало плохо, он впал в диабетическую кому, но никто из охранников не дал ему щепотки сахара. Я помню, как он упал, я опустилась на колени и закричала от страха, а все мои друзья стали выворачивать карманы и отдирать от складок слипшиеся частицы сахара и конфет. Пока ему не стало лучше, мы несли его на руках.

Спустя два месяца после того, как меня взяли в заложницы, умер мой отец. Я узнала об этом самым беспощадным образом: во время завтрака боевики читали газеты, а потом рвали, чтобы их не могли прочитать мы. На одном из кусков я увидела фотографию отца и кусок подписи «…вчера скончался». После этого я год не могла нормально спать.

Иногда нам разрешали слушать радио, так я считала дни и знала, что за мое освобождение бьются дети, которые выходили к посольству в Париже, и мама. Я знала, что на нового президента Колумбии, Альваро Урибе, оказывают давление Европа и США. Но надежда на освобождение была очень хлипкая.

Свой первый побег я совершила вскоре после того, как узнала о смерти отца. Когда меня поймали, то на три дня приковали за шею к дереву и заставили вот так стоять 72 часа подряд. Вдобавок меня изолировали от остальных заложников и на несколько месяцев лишили гигиенических прокладок. А теперь представьте, что это такое, когда тебе нечем проложиться во время месячных — в джунглях, в сорокаградусную жару. Или когда тебя заставляют плыть по Амазонке на утлом каноэ, а из воды высовываются головы пираний, привлеченных запахом крови.

Всего я пыталась убежать пять раз — бросалась ночью из палатки прямо в Амазонку, кишащую анакондами и крокодилами. Мне казалось, лучше я умру свободной. Но меня вылавливали из реки и в назидание остальным приковывали на длинную цепь к дереву — без воды, в сорокаградусную жару. Когда над джунглями появлялись вертолеты, нас заставляли бежать — боевики знали, что нас разыскивают, и не хотели, чтобы наш лагерь обнаружили. До сих пор, когда я слышу звуки летящего вертолета, у меня начинает бешено колотиться сердце, а ладони покрываются испариной. Я сижу у себя в саду, рядом мои дети, но все бесполезно, паника не отступает.

Нас освободили 2 июля 2008 года. Я помню этот день до мелочей. Начался он со стандартного подъема в половине четвертого утра, но потом на завтрак нам вдруг дали суп с рисом в настоящих тарелках, чего раньше не случалось ни разу — только кофе и энчоринос, лепешки из пресной муки. В девять утра командир боевиков — Сесар — распорядился, чтобы нас отвели отдохнуть в хижины. Это тоже было странно: обычно мы спали прямо в джунглях, в ветхих палатках. В первый раз за шесть лет оказались под настоящей крышей. Сесар стал подробно расспрашивать меня, что я думаю о революции, понимаю ли я, зачем боевики берут заложников, что насилие может быть оправданным, а с заложниками они обращаются в меру сил вежливо. Я подумала: «Зачем он тратит время? Ясно же, что я не верю ни одному его слову!» Он сказал, что скоро должны прилететь вертолеты с членами комиссии Евросоюза, а потом, если буду вести себя хорошо, меня отвезут к новому главнокомандующему FARC — Альфонсо Кано.

В 11 утра мы услышали звук вертолета. К тому моменту нас уже перевезли на лодках на другой берег реки, где были плантации коки: урожай почти собрали, так что поля превратились в прекрасный естественный аэродром. Когда вертолет приземлился, я поняла, что мы — заложники — стоим в окружении двухсот вооруженных боевиков. Обычно нас охраняли человек семьдесят, а тут — втрое больше. Многих из них я никогда не видела. Я подумала: «Боже мой, происходит что-то очень неправильное». Из вертолета вышли несколько человек, довольно эклектичная группа: медсестра в белом халате, фотограф, люди в простых футболках. Нам сказали, что это — представители ЕС: «Нужно пройти с ними в вертолеты, только в наручниках».

Никто не хотел идти в вертолет. Мы решили, что это ловушка, нас увезут в сердце джунглей, и тогда уж нас точно никто не найдет. Нас насильно затолкали в вертолеты, я вошла последней. С нами был командир FARC Сесар. Как только мы оказались на борту, нам дали белые куртки, чтобы мы не мерзли. От этого стало совсем худо: значит, все кончено, нас везут на расстрел. Когда люки вертолета задраили, я попыталась высвободить руки из наручников. Через секунду до меня дошло, что в вертолете началась драка: несколько человек накинулись на Сесара, заковали его в наручники, надели на глаза повязку. Когда он лежал на полу, кто-то из группы громко крикнул: «Мы из национальной армии Колумбии! Вы свободны!»

Потом уже мы узнали, что военные взломали систему связи FARC. Один из колумбийских разведчиков связался с полевым командиром Сесаром, представился Альфонсом Кано — тот возглавил герильерос в конце июня 2008 года, и его голос никто не толком знал, — и велел отправить нас к нему на вертолетах с группой из Евросоюза.

В те шесть лет я поняла, что такое настоящий животный страх. Я ощутила его в первый же день, когда здоровенный боевик заставил меня лечь лицом на землю и встал мне на руки. Ужас, который я испытала, заглушал боль.

Что помогло мне выжить? Во‑первых, я католичка, и мне очень помогла продержаться моя вера. Во‑вторых, конечно, семья — мои дети, Мелания и Лоренцо, мама и отец, мое счастливое, благополучное детство. Мысли обо всем этом не давали мне превратиться в животное. А еще мне помогало то, что с ранней юности я увлекалась историей, особенно — историей Второй мировой войны. Я читала книги тех, кто прошел концлагеря, и знала, что выживают только сильные духом. Моими любимыми писателями всегда были экзистенциалисты — Камю, Сартр. Благодаря их книгам я могла воспринимать свое состояние без истерики.

Я трудно привыкала к плену, но моментально привыкла к свободе. Ночные кошмары постоянно преследовали меня год, а потом становились все реже, и реже. Но мне до сих пор иногда снится, что я в плену.

Арьян Эркель

Врач


Провел в плену 608 дней

12.08.2002 — 11.04.2004


Место — Дагестан

По образованию я антрополог, меня всегда интересовала культура и жизнь других стран. Одновременно мне всегда хотелось помогать людям, так что я устроился работать в организацию «Врачи без границ» — некоторое время пробыл в миссиях в Таджикистане и Уз­бе­­кистане, потом меня перевели на Кавказ. В начале 2000-х мы снабжали медикаментами Чечню и Даге­стан. В Махачкалу я приехал в апреле 2002 года. С виду город казался спокойным — конечно, случались перестрелки, милиция убивала боевиков, те отвечали взаимностью, но на быте гражданского населения эти стычки не очень отражались. В конце мая ко мне пришли люди из РУБОП Дагестана и прямо сказали: «ФСБ просит передать — ходят слухи о том, что кого-то из ваших могут похитить». Тогда я отправил шестерых сотрудников в безопасные места, а сам с двумя людьми остался в офисе, поскольку до конца было непонятно, реальны эти угрозы или чистый блеф. Нам предложили предоставить усиленную охрану, но я отказался. «Врачи без границ» стараются без необходимости не злоупотреблять охраной.

Вечером 12 августа я проводил до дома свою невесту Амину — она работала у нас переводчицей. Когда мы с водителем-дагестанцем отъехали на несколько километров от ее дома, нас заблокировали «жигули». Двери открылись, на дорогу вышли три человека с автоматами в руках. Я понял, что происходит что-то неладное и поспешил выйти из машины, чтобы они, не дай бог, не начали стрельбу. Вылезая, я замешкался и не заметил, что один из бандитов стоит прямо за нашей машиной. Меня ударили по голове. Кровь залила лицо, я упал, трое людей с автоматами кинулись ко мне и стали избивать. Били минуты две, потом скрутили, затащили в «жигули» и бросили на заднее сиденье между двумя боевиками: один из них приставил дуло автомата к моей голове, другой — к сердцу.

Пока меня били, я не чувствовал страха, только боль. Страх пришел позже, в машине: «Что происходит? Почему я весь в крови? Что нужно делать? Куда бежать?» Я понимал, что нужно как-то наладить контакт с похитителями и сказал им по-русски: «Я жить хочу». Не умолял их, не плакал — просто давал понять, что хочу жить. После этого мне надели на глаза марлевую повязку. Неделю меня держали в частном доме недалеко от Каспийска; потом передали группе неизвестных боевиков, которые отвезли меня в горы. Кто они, я не знаю: в моем присутствии они даже по имени друг друга не называли (по данным «Новой газеты», это были люди Кази­магомеда Магомедова по кличке Гим­ринский, который подозревался в ряде громких убийств и похищений, однако потом был избран депутатом народного собрания Дагестана, а местное ФСБ объявило его спасителем республики от ваххабитов. — Esquire).

В плену ты теряешь все, что дала тебе цивилизация. Ты никак не контролируешь свою жизнь, тебе отказано во всем. Даже принимать душ и чистить зубы нельзя. Да что там: ты идешь помочиться, а за твоей спиной — шестеро автоматчиков. Так я жил в Каспийске. Позже, в Сулакских горах, я сидел в блиндаже — комнате два метра шириной и полтора метра высотой. Земляной пол. С виду — чистая могила. К счастью для меня, боевики вели себя сносно: например, не били. Они были убежденные мусульмане и пытались найти в Коране аналог «похищенному», но нашли только «узник». Мне сказали: «Будем обращаться с узником, как велит Коран. Будешь вести себя нормально — мы тоже будем. Вздумаешь играть не по правилам — убьем». Кормили сносно, два раза в день — правда, по выходным с продуктами бывали перебои, давали пустые макароны.

Сначала они говорили, что продержат меня не больше двух месяцев, и все свои силы я потратил на то, чтобы наладить с ними контакт. На вопрос, зачем я им понадобился, они отвечали просто: «Деньги». Сначала требовали за меня пять миллионов долларов, но евро набирало обороты, так что решили назначить пять миллионов евро. Потом стало понятно, что никто никуда меня не собирается отпускать. Мне говорили, что переговорщики плохие, а «Врачи без границ» — жадные, но сейчас к делу подключат новых людей. Думаю, меня держали в живых по одной причине: у них не было другого заложника, а деньги были очень нужны.


Ты стараешься спать подольше, чтобы время текло быстрей. У тебя нет ни книг, ни компьютера, ни телевизора, ни радио. Ты ходишь из угла в угол, потом делаешь какие-то базовые упражнения: отжимаешься, приседаешь. А фоном — постоянное беспокойство: «Почему я? Что я сделал не так?»

Мысль о побеге не оставляет ни на минуту. При этом ты понимаешь, что тебя охраняют тринадцать человек, и у каждого — калашников. Один раз я пошел в душ — не обычный душ, а место, где можно облиться из ведра, — и нашел на полу забытый кем-то из охранников пистолет. Первая мысль была: стрелять. Вторая: я же никогда никого не убивал; может, они меня сами отпустят? Постучался к охранникам, отдал пистолет. А через секунду пожалел: вдруг стоило стрелять? Но может ли один человек с маленьким пистолетом уложить рослых охранников с калашами? Я не знаю.

Понятно, что плен — изнуряющая вещь. Ты стараешься спать подольше, чтобы время текло быстрей. У тебя нет ни книг, ни компьютера, ни телевизора, ни радио. Ты ходишь из угла в угол, потом делаешь какие-то базовые упражнения: отжимаешься, приседаешь. А фоном — постоянное беспокойство: «Почему я? Что я сделал не так? Как мне себя вести с этими людьми?»

Через месяц мы установили с боевиками какое-то подобие отношений. Мне было разрешено называть их по кличкам: Генерал, Сержант, Повар, Танк. Самого меня называли Балтимор. Может, вы уже не помните, но в то время была популярная реклама кетчупа. Большая кавказская семья сидит за столом, глава семьи спрашивает: «Кто сделал этот прекрасный соус?» Ему отвечают: «Балтимор». А он говорит: «Так почему же этот Балтимор не сидит с нами за одним столом? Он же наш самый желанный гость!»

Год с лишним я провел в блиндаже, восемь месяцев — в частном доме. Там меня держали в темном подвале с мышами. Но случались хорошие дни. Иногда боевики звали меня посмотреть с ними телевизор. Помню, мы раз в неделю вместе смотрели сериал «Бригада». Дико, конечно. Посмотрели все серии, кроме финальной, потому что сгорел генератор. Уже на свободе я купил диск, чтобы узнать, чем дело кончилось.

Тебя держат на плаву две вещи: желание увидеть семью и желание не сдаваться до конца. И ты постоянно ждешь того момента, когда тебе позволят послать сообщение родным, — то же видео­обращение. Они приходят к тебе в комнату, говорят: «Пиши обращение, говори, что если не дадут денег, мы тебя убьем». Ты начинаешь спрашивать: «А как вы меня убьете? Застрелите? Перережете глотку? А вы сообщите моим родителям, что я умер?»

Каждый день, ложась спать, я наде­ялся, что утром будут хорошие новости. Каждый день. Ты думаешь: «Я в плену уже 100 дней и жив. Наверное, я могу продержаться еще». Или обманываешь себя: «77 дней — всего лишь какие-то 11 недель. Ерунда». Чтобы выжить, постоянно прокручиваешь в голове следующий сценарий: ты вышел на свободу, идешь куда хочешь, сидишь с родителями, целуешь свою девушку. Но мысль о том, что за тебя никто не заплатит, постоянно крутится в твоей голове. Да, эти люди тебя не бьют, но в любой момент могут убить. И чем дальше, тем хуже.

Трудно сказать, какой период плена самый тяжелый — паршиво постоянно. Но с течением времени мои отношения с захватчиками становились лучше: они выпускали меня на свежий воздух на полчаса в день, стали давать книги. 11 апреля 2004 года, поздно ночью, охранники вошли в мою комнату и сказали: «Собирайся. Мы передаем тебя другим людям». Я потянулся к своим вещам — спальнику, рубашке, зубной щетке — и услышал: «Не надо». И тогда я решил, что меня будут убивать.

Меня посадили в машину, вывезли в горы, запихнули в багажник другой машины. Я был беспомощен и страшно напуган: а вдруг мои новые хозяева окажутся алкоголиками и наркоманами, вдруг они будут подвергать меня немыслимым унижениям? Раньше мне везло — я не хочу сказать, что меня захватили ангелы во плоти, вовсе нет. Но ведь они запросто могли бить меня каждый день, изнасиловать, сделать своим рабом.

Когда напряжение достигло предела, машина остановилась. Багажник открыли, мне велели вылезти, и я увидел, что мы приехали к зданию ФСБ в Махачкале. Меня встретила группа неизвестных людей, один из них представился: Валентин Величко. Кто он и чем занимается, я так толком и не знаю (Валентин Величко, глава организации ветеранов внешней разведки, наряду с корреспондентом «Новой Газеты» Вячеславом Измайловым принимал активное участие в переговорах по освобождению Эркеля. — Esquire). За меня заплатили миллион евро: половину правительство Нидерландов, половину — «Врачи без границ».

Когда я прилетел на родину, то поцеловал землю уже в аэропорту. Я обнял маму, отцу, брата. Потом мы сидели, долго говорили. Наверное, они внутренне боялись, что за время плена я сошел с ума, но нет, у меня не было «стокгольмского синдрома», я не чувствовал себя жертвой. Наоборот, у меня было ощущение победителя, выжившего в тяжелой схватке.

Я ушел из «Врачей без границ», написал три книги, создал компанию по бизнес-тренингу — Walking tree. Каждый день я вспоминаю свой плен. Я захожу в туалет и счастлив, что я один, никто не наставляет на меня калашников. Или в ресторане, когда еды много и она — разная. В плену ты понимаешь, что любой человек сильнее, чем кажется. А еще понимаешь, почему люди становятся боевиками. Испорченные войной, они считают себя романтичными борцами за дивное будущее. Одержимые исламом, они пытаются построить мир, в котором нет западной культуры, проституции, алкоголя. И для них в этой борьбе все средства хороши.

Светлана Кузьмина

Политик


Провела в плену 775 дней

25.06.1999 — 08.08.2001


Место — Чечня

До августовского путча 1991 года я работала ведущим инженером ЦСКБ «Прогресс» в Самаре, а потом вступила в компартию, которая была на тот момент нелегальной, подпольной. Вскоре основала региональное отделение движения «Матери Рос­сии — за социальную справедливость». Когда в Чеч­ню начали отправлять войска, в том числе местный 81-й полк, матери забеспокоились. Через какое-то время мне стало известно, что в самый Новый год, в ночь с 1994-го на 1995-й, был бой, и почти все ребята полегли. Военные все скрывали, матери кинулись ко мне. Мы организовали группу, которая поехала туда, но они привезли всего одного парня. Разные были судьбы и истории: некоторые матери ездили в Чечню по семь раз, а некоторые — сразу в морг в Ростове-на-Дону, опознавать. На поездки нужны были деньги, и мы создали в Самаре Комитет помощи матерям солдат, воюющих в Чечне.

В феврале 1999 года Радимхан Могушкова, сотрудница МЧС Ингушетии, которая до этого везла через Самару военнопленного в Ульяновск, позвонила семье Чагадаевых: дескать, найден их сын, Алексей. Он в плену, его можно вытащить, но она одна не справится, нужна я — для помощи. На тот момент было три варианта освобождения пленных: выкуп, обмен или смягчение наказания для какого-нибудь чеченского сидельца в российской тюрьме. Солдат стоил пару тысяч долларов, офицер — два-три десятка тысяч. 9 июня 1999 года поехали мы с Чагадаевой в Чечню на поиски Алексея, а с нами, если грубо говорить, увязался журналист Виктор Петров.

Когда я впервые попала в Грозный с нашими ингушскими проводниками, то была потрясена: дома прибомбленные, танки посреди города, боевики в тюбетейках с автоматами наперевес ходят. Так ведь не поймешь, о чем ингуши с чеченами говорят, но у меня стало складываться ощущение, что Могушкова не только Алексея Чагадаева с нами ищет, но и нами как будто приторговывает: дескать, вы им — солдата, а я вам — их. В какой-то момент мы поехали на розыски втроем — я, Могушкова и Петров. И на блок-посту «Кавказ», в районе Самашкинского леса, где я потом большую часть плена и просидела, нас стали прижимать к обочине люди на «жигулях». Нам удалось проскочить, и мы, проломив днище машины, угнали в Шаами-Юрт. Заехали на какую-то улицу, там молодые ребята возле дома на лавочке сидят. Могушкова им что-то сказала, они загнали нашу машину во двор, и целый день мы просидели у них. Оказалось, это были гелаевцы (бойцы полевого командира Руслана Гелаева. — Esquire).

На другой день они повозили нас по Грозному, переправили в Назрань и сказали: «У нас у самих матери есть и друзья погибшие, мы вашего Алексея вытащим. Ждите сигнала». И мы им поверили. Надо сказать, я была солидно вооружена документами: письма к Аушеву (Руслан Аушев, на тот момент президент Ингушетии. — Esquire) и лидерам Ичкерии, десяток писем из Госдумы. Наверное, люди Гелаева подумали, что я какая-то невероятная величина. Через день звонят: «При­езжайте, матери лишние слезы не нужны». Просили, чтобы мы приехали вдвоем — только я и Петров. Нас перевезли через блок-пост в предместье Грозного, потом рассадили по разным машинам. Мне надели на глаза повязку, привезли в какой-то дом. Я вошла в дверь и слышу — за спиной металлический лязг. Сдергиваю повязку: «Что, меня похитили?» А в ответ: «Да».

Знаете, все замерло, опустилось. Я же чеченцев вблизи не видела, а тут — шесть молодых ребят, и я абсолютно беззащитна. Заводят в комнату, там железные сетчатые кровати со свернутыми матрасами: «Сиди, жди». У меня работа, семья, политическая деятельность, и вдруг меня — хоп! — на сетку голую бросили, и жди. Ни в туалет, ничего. Под вечер пришла целая группа, стали спрашивать: «Кто? Что? Откуда письма?» Потом объявили: «Не бойся, мы тебя не тронем, но ты будешь сидеть, пока за тебя три миллиона долларов не заплатят». И приказали: «Спи!» А в проеме — длинная худая фигура в маске, держит наручники. Пристегнули к кровати, на соседнюю кровать охранник лег, пистолет под подушку положил: «Дернешься — пристрелю!» Охраняли меня шесть человек, держали в наручниках. Бить не били, но психологически измывались: «Видишь подвальчик? Сейчас заведем туда, убьем». Или такое: «Вот дадут за тебя три миллиона, а потом мы твой труп по кускам через границу будем передавать».


Когда мне автомат к виску приставляли, а я даже не вздрагивала, это шло не от большой смелости, а от моего состояния: если я не могу изменить ситуацию, нужно отстраниться. Иначе можно умереть от инфаркта.

Через месяц меня перевели в Шаами-Юрт, в пустой дом, где крысы — как кони. К кровати приковывали на цепь, и так — еще месяц. Жара дикая, есть нечего. Рядом лесопилка, так охранник обещал меня на лесопилку отвести, на куски порезать. А он восемь лет за убийство отсидел. Потом — домик на окраине села Самашки. Перевезли так: среди ночи затолкали в машину, где сидели два амбала с автоматами. Отвезли на речку: «Иди, мойся, а то там, куда мы тебя везем, вода только во флягах, мыться негде». Речка мелкая, но с ног сбивает. Один амбал меня за руки держит, чтоб не вырвалась, второй — в воду окунает. Потом один из них пустую бутылку мне на голову поставил, пострелять хотел. Дескать, «ваши федералы так с нашими мусульманами всегда делают». После всех мучений привезли в блиндаж: оконце под потолком бумагой забрано, лампочка тусклая. Жара — как в газовой камере. Я там все время на полу лежала, чтобы воздухом из под двери дышать.

В какой-то день началась страшная бомбежка: я смотрю сквозь прорванную бумагу в окошко, а там один самолет пикирует, второй… Оказалось, Вторая чеченская война началась. Пере­везли меня в Грозный и на сотый день плена объединили с Петровым. Когда по радио передали, что Грозный окружен, нас через полуразбомбленный Сунжен­ский мост перевезли на окраину Шатоя и присоединили к нам правозащитника Александра Терен­тьева — выпускник МИФИ, образованнейший человек, сидел за антисоветскую пропаганду. Он выступал за свободную Ичкерию, но его тоже украли. Поскольку мы все в наручники были закованы, нас общим проводом объединили. Так на проводе и сидели.

Дом наш был поранен стрельбой. Страшно было невероятно: по нужде выводят, пули над головой свистят, ад на Земле. Когда ситуация стала невыносимой, перевели нас в Аргунское ущелье, где держали дорогих пленников. Зимой, несмотря на холод, было лучше, чем летом. Дело в том, что «рабочий день» чеченцев начинается заканчивается молитвой. К утреннему намазу нам нужно было притащить из леса дрова, напилить их, разжечь костер и печку в землянке, вытереть стол, приготовить завтрак. Летом нас пинали уже в полчетвертого утра, а зимой давали поспать часов до восьми. Вообще, вода — это самое трудное. Даже в полевых условиях чеченцы расходуют ее очень много: ведь каждый должен обращаться к Аллаху обязательно вымытым и в чистой одежде. Поэтому носить воду, стирать носки и коврики для молитвы нам нужно было практически круглые сутки. Мне чеченец бросает камуфляжную разгрузку, а я ее поднять не могу, в ней одних гранат и автоматных магазинов килограммов на десять.

С гор спускались через шестьдесят дней — по ручьям, по горло в ледяной воде. И так пятнадцать дней. А потом целый год мы сидели в блиндаже в Самашкинском лесу. Топили в блиндаже только ночью, а потом потных, босиком выгоняли к речке мыться. Снимаешь мокрую одежду, моешься, ту же одежду надеваешь, полдня для бандитов хворост собираешь, а затем на цепи сидишь. Есть было нечего: на три дня нам на троих с Терентьевым и Петровым давали 450 граммов каши на воде и чай. И все. Но тяжелее был даже не голод, а желание сходить в туалет. Они без конца меня закрывали в блиндаже в наручниках. Как смеркается, они молиться начинают, а ты терпи до утра. Ты кричишь: «Все, не могу, сейчас у меня мочевой пузырь лопнет!». А они: «Ну, пристрелим». Кто подобрее, выведет: сам сидит в окопе, а я — под куст. Осколки рядом пыхают, жаром обдает, но до такой степени в туалет хочется, что лучше убьет, но сходишь.

Страшно было так, что жар по рукам шел. С одной стороны, ты находишься в Средневековье: постоянно молящиеся вооруженные люди, от которых ты полностью зависишь. С другой стороны, во время войны бомбили везде — 24 часа в день. Самолеты, вертолеты, гаубицы. Спасает только обращение к Царице Небесной. Когда мне сейчас говорят, что Бога нет, я всегда отвечаю: «Ты не был в Самашкинском лесу». Неверующих на войне нет.

Когда мне снилась семья, то мне казалось, что я умру от волнения за близких. Это так же тяжко, как побои, а били меня страшно. В этих ситуациях я представляла себе, что сижу под стеклянным колпаком, и все, что происходит снаружи, меня не касается. Когда мне автомат к виску приставляли, а я даже не вздрагивала, это шло не от большой смелости, а от моего состояния: если я не могу изменить ситуацию, нужно отстраниться. Иначе можно умереть от инфаркта.

От кормежки и пыток у меня были страшные опоясывающие боли — по‑моему, панкреатит. Спасало только одно: два пальца в рот, пока черная желчь не пойдет. Только тогда боль уходит. Выводили в окоп, фонариком посветят, бомбежка кругом, но ничего не боишься, потому что больнее не будет. Только в экстремальной ситуации это можно пережить, в нормальной ситуации от таких вещей заболеваешь тут же. Жалости к тебе нет, таблетку никто не даст. Будешь подыхать — ну, закопаем, Самашкинский лес большой, не таких хоронили. И каждый день ты носишь тяжелые ведра с водой и песком для боевиков, без разницы, что женщина: мужика скорее пожалеют, он ценнее.

Но самое нестерпимое — безысходность. Когда ты знаешь, что никто тебя не спасает и никто тебя не ждет, это самое страшное. И в такой ситуации помогает даже малейший лучик надежды. Тебе говорят: «Погоди, мы тебя все равно продадим, у нас терпения хватит». Даже это помогает.

А по Терентьеву тюремная закалка видна была. Бомб он не боялся: «А что бомбы? Раз — и тебя нету. Ты, Света, тюремщиков бойся, от них смерть страшней и мучительней». Мы с Петровым, как бомбежки начинались, на полу лежали, голову руками закрывали. А Терентьев лежит на нарах, в потолок смотрит. Он как-то бросил: «Ладно, ребята. Вас, может, кто и выручит. А за меня заступиться некому». И точно: когда боевики о родственниках спрашивали, Петров все телефоны назвал, чтобы денег за него собрали. А Терентьев никого не сдал, старая закалка: дескать, нет у меня ни детей, ни жены, живу на съемной квартире.

Привычки с зоны были в нем очень заметны — например, семенящая походка. Еще он всегда старался доесть все, а если получалось, брал чужое. Как-то в Самашкинском лесу десант сел, привезли хлеба несколько буханок и мешок консервов. Дали нам по две буханки, велели нести, не есть: неизвестно, сколько нам еще в лесу сидеть. Мы с Петровым свои буханки донесли, а Терентьев — съел. А потом говорит: «В лесу потерял». Наверное, он думал: «Пусть побьют, зато еда — выживание».

Он в итоге не выдержал, умер. Жалко мне его было до слез, хоть он мне трижды в лоб давал за то, что я «жучка коммунистическая, и в лагере бы у параши лежала». А как-то раз в гелаевском блиндаже нас с ним рядом на пол положили, через наручники веревку продели и к потолку подвесили. Я Терентьеву говорю: «Ну как вам? Где вам лучше — в свободной России или в советской тюрьме?» А он ответил: «В советской тюрьме — за счастье, а ты, Света, героическая женщина».

Надежд на о