На десятой минуте под нашим кровом Марк уже читает нам мораль: оккупация ли израильская оккупация… Думает, у него особые права, раз он живет в Иерусалиме. Типич­ный подход для иерусалимцев.

Марк делает стоическое лицо, сам себе кивает:

— Да будь у нас то, что есть у вас, в вашей Южной Флориде… — делает паузу. — Вот именно, будь у нас все это, — и снова кивает, — мы бы жили спокойно.

— Но у вас и так есть то, что есть у нас, — говорю я. — Полный комплект. Солнце и пальмы. Старые евреи, и апельсины, и самые неумелые водители. На данный момент, — говорю я, — у нас, наверно, даже израильтян найдется побольше, чем у вас. — И тут Дебби, моя жена, берет меня за локоть. Подает сигнал: «смени тон», или «дай человеку досказать», или «не болтай о личном», или «шутка неуместная». Режиссер­ские указания, в общем. Прямо удивляюсь, что Деб хоть иногда отпускает мой локоть.

— Да, теперь у вас полный комплект, — подхватывает Марк. — Даже террористы.

Я смотрю на Лорен. Это с ней дружит моя жена, так пусть Лорен и разряжает напряженность. Но Лорен не станет подавать своему мужу сигналы. Двадцать лет назад она и Марк удрали в Израиль, чтобы пожениться и сделаться хасидами, и теперь никогда не прикасаются друг к дружке при посторонних людях. Даже мимолетно. Даже если понадобится, типа, потушить одежду на супруге.

— Это же у вас Мохамед Атта жил — прямо накануне одиннадцатого сентября, верно? — говорит Марк и изображает, будто тыкает пальцем в дома. — Гольдберг, Гольдберг, Гольдберг… Атта. Как только вы его проглядели, а?

— Да это на другом конце города.

— Именно! А я о чем говорю? Вот что у вас есть, чего у нас нету. У вас есть «другой конец города». Нехорошие кварталы — где-то на отшибе. У вас — простор, а мы сидим друг у друга на головах — теперь Марк еще и проводит пальцем по гранитной столешнице на нашей кухне, заглядывает в нашу гостиную, и в столовую тоже, рассматривает бассейн, на который выходят окна кухни. — Такой большой дом и всего один сын? Можешь вообразить?

— Не-а, не могу, — откликается Лорен. И оборачивается к нам, и подпевает мужу: — Видели бы вы, как мы живем с десятью детьми.

— Десять человек детей, — говорю я. — Хотите, мы вас в Штатах устроим на реалити-шоу? Заработаете денег, купите дом побольше.

Меня снова берут за локоть.

— Фотографии, — говорит Дебби. — Покажите мне ваших девочек. И мы все идем за Лорен в кабинет, где она оставила сумку.

— Нет, вы можете поверить? Десять дочерей! — восклицает Марк. И звучат эти слова так, что во мне впервые пробуждается симпатия. «Может, он не безнадежен?» — спрашиваю я себя.

Деб и Лорен вновь нашли друг дружку благодаря Фейсбуку и Скайпу. В детстве и юности они были не разлей вода. Учились вместе с первого класса. В женской йешиве — ни одного мальчика на всю школу. До старших классов — в Квинсе, потом вместе ездили на метро в Центральную йешиву на Манхэттене. Оставались неразлучными подругами, пока я не женился на Деб и не сделал из нее секулярную еврейку. А вскоре Лорен познакомилась с Марком, и они отбыли на Святую землю, сделались из ортодоксов ультраортодоксами. (По мне, «ультраордотокс звучит, точно название стирального порошка после ребрендинга: «ОРТОДОКС УЛЬТРА ®, еще более глубокий эффект духовного очищения»). Так что теперь мы должны называть их «Шошана» и «Йерухам». Деб называет. А я просто стараюсь не обращаться к ним по имени.

— Может быть, вам налить воды? — говорю я. — Или кока-колы? У нас баночная.

— Вам? — переспрашивает Марк. — К кому из нас вы обращаетесь?

— К вам обоим. У меня есть виски. Виски ведь кошерный напиток, правда?

— Если даже нет, я его быстро закошерю, — говорит Марк. Делает вид, будто у него широкие взгляды. И немедленно снимает свою гигантскую черную шляпу, и плюхается на диван в кабинете.

Лорен, раздвинув пальцами жалюзи, разглядывает наш двор.

— Две девчонки из Форест-Хиллз, — говорит она. — Кто бы мог подумать, что у нас будут взрослые дети?

— Тревору шестнадцать, — откликается Деб. — Возможно, ты считаешь его взрослым, и он сам себя считает взрослым, но мы — мы что-то сомневаемся.

— Тогда сформулирую иначе. Кто бы мог подумать, что наши дети будут расти там, где по стенам лазают ящерицы, а на двор падают кокосы с пальмы? И думать, что это совершенно нормально?

В эту самую минуту, шлепая, вваливается Трев: шесть футов росту, клетчатые пижамные штаны сползают, волочатся по полу, футболка — дырка на дырке. Он только что продрал глаза и, похоже, подозревает, что сон продолжается. Мы ему говорили, что ждем гостей, но он никак не ожидал увидеть дядьку в черном костюме и с бородой до пупка. А Лорен… я ее когда-то уже видел, на нашей с Деб свадьбе, но теперь, спустя десять родов и тысячу субботних трапез… как бы лучше сказать… В-общем, это крупная женщина в неудачном платье и гигантском белокуром парике а-ля Мэрилин Монро. Когда я увидел их на пороге… не скрою, даже я слегка опешил. А у нашего мальчика все на лице написано. — Вау! — вырывается у него.

Деб тут же начинает хлопотать вокруг сына: прихорашивает, приглаживает волосы, обнимает:

— Треви, это моя лучшая подруга детства. Ее зовут Шошана, а это…

— Марк, — говорю я.

— Йерухам, — говорит Марк и подает Треву руку для рукопожатия. Трев ее пожимает. Сам подает руку Лорен — благовоспитанный мальчик. Она смотрит на его руку, протянутую к ней из самых добрых побуждений.

— Я воздерживаюсь от рукопожатий, — говорит она. — Но я очень рада тебя видеть. Как родного сына. Истинная правда. — И на глазах у нее выступают слезы, по‑настоящему. Деб обнялась с Лорен, сама прослезилась. А мы, остальные, просто мнемся рядом. Потом Марк, покосившись на часы, треплет Трева по плечу — крепко, по‑мужски:

— Что, дрыхнешь до трех часов дня по воскресеньям? Завидую. Ох, где наша золотая юность… Я был настоящий экстрасекс.

Трев переводит взгляд на меня. Будь моя воля, я бы пожал плечами, но Марк тоже смотрит, и я не шевелюсь. Трев оглядывает нас обоих со всем юношеским протестом, на который способен, и сматывается. Уже в дверях бурчит:

— Тренировка по бейсболу, — хватает с крючка ключи от моей машины — они висят у двери, ведущей в гараж.

— Бак полный, — говорю я.

— У вас им разрешают водить машину в шестнадцать лет? — удивляется Марк. — Просто сумасбродство.

— И что же вас привело, — спрашиваю я, — спустя все эти годы? — и осекаюсь. Деб не хватает меня за локоть — не может дотянуться. Но по ее лицу все понятно. — А, я должен быть в курсе? Черт, Деб мне же говорила, наверно. Стопроцентно говорила. Просто у меня голова дырявая.

— Моя мать… — говорит Марк. — Мать совсем сдала, отец стареет. А они каждый год к нам приезжают, на Суккот. Вы знаете, что?..

— Я знаю все праздники, — говорю я.

— Раньше они всегда летали к нам. На Суккот, и на Песах тоже, два раза в год. Но теперь им нельзя летать, и я хотел повидать их, пока все еще более-менее… Мы не были в Америке уже…

— Ох, — говорит Лорен. — Даже боюсь подсчитывать. Лет десять с гаком. Двенадцать. Двенадцать лет не были. Что ж делать, дети… Не вырвешься, пока хотя бы старшие не подрастут немножко… По‑моему, сегодня. — и она тоже плюхается на диван, — по‑моему, сегодня я первый раз нахожусь в доме, где дети не путаются под ногами. Надо же! Я серьезно говорю. Так странно! Даже голова кружится, — Лорен встает, неожиданно делает пируэт, как девчонка. — Уточняю: кружится от эйфории.

— Как тебе это удалось? — говорит Деб. — Десять детей! Расскажи, мне очень интересно.

Тут я спохватываюсь:

— Совсем забыл: я же предложил вам выпить.

— Да-да, выпить. Это и есть наш секрет, — говорит Лорен. — Вот что нас выручает.

Вот так мы оказались за кухонным столом: мы вчетвером вокруг одной бутылки водки. Я не из тех, кто пьет по воскресеньям засветло, но тут я рассудил: раз уж придется общаться с Мар­ком, алкоголь явно не повредит. Деб тоже присоединилась к застолью, но, подозреваю, по другой причине. Похоже, они с Лорен решили слегка тряхнуть стариной. Вспомнить свою безбашенную юность — тот недолгий период, когда они вместе оттягивались в Нью-Йорке, две девчонки, совсем еще зеленые, существовавшие на границе двух миров. До чего же они обе рады, что увиделись вновь: на их лицах написано просто невероятное счастье. Но есть и примесь растерянности: эмоции зашка­ливают, что с ними поделать?

Деб говорит, пригубив вторую рюмку:

— По нашим меркам, это настоящий загул. Серьезно, просто загул. Мы теперь стараемся воздерживаться от спиртного. Не хотим подавать Тревору дурной пример. У него сейчас такой возраст — время трансгрессивного поведения. Трев как раз заинтересовался всякими такими вещами.

— Я лично рад, что он хоть чем-то заинтересовался, — вставляю я.

Деб посылает мне воздушную пощечину.

— Я просто считаю: если в доме есть подросток, не стоит создавать впечатление, будто пьянка — это весело.

Лорен улыбается, поправляет свой парик:

— Ничего, наши дети уверены: все, что делают родители, никак не может быть веселым.

Остроумно. Я смеюсь. Честно говоря, Лорен мне все больше нравится.

— Все дело в возрастных ограничениях, — говорит Марк. — Американское пуританство чистой воды: нельзя пить до двадцати одного года и тэ-дэ и тэ-пэ. У нас в Израиле на этом не заостряют внимания, и дети… да они даже не замечают спиртного. Пьяных вообще почти не увидишь, разве что иностранные рабочие по пятницам.

— Иностранные рабочие и русские, — добавляет Лорен.

— Русские репатрианты, — подхватывает Марк, — это вообще отдельная тема. Видите ли, большинство из них даже не евреи.

— В каком смысле? — спрашиваю я.

— В смысле, что необходимо происхождение по материнской линии, — говорит Марк. — В смысле, что эфиопы, например, хотя бы принимают иудаизм.

Но Деб хочет увести разговор от политики, а если учесть, как мы разместились за нашим круглым столом (я — между гостями, Деб напротив), то моей жене пришлось бы встать на цыпочки, чтобы достать до моего локтя.

— Налей мне еще, — говорит она. И заговаривает о родителях Марка. — Как обстоят дела? — спрашивает она, глядя печально-печально. — Как там ваши родители — держатся?

Деб горячо интересуется родителями Марка. Они прошли через холокост. А Деб отличается нездоровой, иначе не скажешь, зацикленностью на мысли, что это поколение вот-вот нас покинет. Поймите меня правильно: я тоже об этом думаю. Я не бесчувственный. Но есть здоровый интерес, а есть патологический, а моя жена тратит на эти мысли кучу времени. Она может вдруг, с бухты-барахты, сказать нам с Тревором:

— А вы слышали, что каждый день умирает еще тысяча ветеранов Второй мировой?

— Что я могу сказать? — отвечает Марк. — Моя мать очень больна. Отец старается не вешать нос. Он у нас кремень.

— Охотно верю, — говорю я. Загля­дываю в свою рюмку, делаю серьезное лицо, мудро качаю головой. — Они вообще просто чудо.

— Кто? — переспрашивает Марк. — Отцы?

Я поднимаю глаза: на меня все уставились.

— Выжившие в холокост, — говорю я, сознавая, что, кажется, ляпнул, не подумавши.

— Среди них всякие есть — хорошие и дрянные, — говорит Марк. — Как в любом другом слое общества, — и заливается смехом. — Правда, там, где живут мои родители, все из одного слоя.

Лорен говорит:

— Да уж, это надо видеть. Весь Кармель-Лейк-Виллидж — словно послевоенный лагерь перемещенных лиц, только с бильярдной. Все там собрались.

— Одни другим советуют, — подхватывает Марк, — и перебираются всей толпой. Прямо удивительно. Из Европы двинули в Нью-Йорк, а теперь, на закате жизни, снова сбились в кучу.

— Ты им расскажи про тот невероятный случай, — говорит Ло­рен. — Расскажи им, Йури.

— Расскажите, пожалуйста, — говорит Деб. И я вижу по ее глазам, что она хочет услышать одну из тех историй… Типа, про человека, который три года прятался в цирковой пушке. А в конце войны пришел Праведный Нееврей и на радостях выстрелил им из пушки, и герой пролетел сквозь кольцо и приводнился в бассейне, где обрел своего пропавшего сына — тот все эти годы сидел на дне и дышал через соломинку.

— Для начала я должен описать своего отца, — говорит Марк. — В Старом Свете он ходил в хедер, носил пейсы и все такое. Но в Америке стал классическим galus mongerGalus monger (идиш) — еврей из диаспоры.. Внешне он больше похож на вас, чем на меня. Это — Марк указывает на свою бороду — я не от него унаследовал. Мы с Шошаной…

— Мы в курсе, — говорю я.

— В-общем, мой отец… У них там неплохой гольф-клуб: девять лунок, драйвинг-рейндж, зона для отработки паттинга. И вот папа пошел в здание клуба. И я с ним. Он мне сказал: хочу на тренажерах позаниматься. И меня с собой потащил: давай, мол, надо размяться. И вот он мне говорит, — Марк показывает на свою ступню, выставляет ногу из-под стола, чтобы мы увидели его здоровенные черные ботинки-грязедавы, — он мне говорит: «В этих шаббатных башмаках нельзя на беговую дорожку. Тебе нужны кроссовки. Ну знаешь, спортивная обувь?» А я ему: «Я знаю, что такое кроссовки. Я не забыл английский язык, точно так же, как ты — идиш». А он мне: «Ah shaynem dank dir in pupik"Ah shaynem dank dir in pupik (идиш). Дословно: «Большое спасибо твоему пупку». Ироническая благодарность, что-то вроде «ну спасибо, ну удружил».. Указал мне на место…

— Это детали, — говорит Лорен. — Расскажи им главное.

— В общем, сидит мой папа в раздевалке, пытается надеть носок, а в его возрасте это уже целая программа упражнений, никаких тренажеров не надо. Процесс небыстрый. И вот я его дожидаюсь и вдруг замечаю… я прямо глазам своим не поверил. Чуть в обморок не упал. Старик, который сидит рядом… точнее, номер на руке этого старика… почти тот же, что и у моего отца. Тот же номер минус три. В арифметической последовательности.

— Какой номер? — спрашивает Деб.

— Татуировка. Такой же лагерный номер, как у моего отца, все цифры совпадают, только у отца кончается на восьмерку. А у этого на пятерку. Никаких других различий. Их разделяло всего два человека в колонне, понимаете? Внимательно смотрю — совершенно незнакомый старик, я его никогда в жизни не видел. Обращаюсь к нему: «Извините, сэр». А он мне: «Вы из «Хабада»? Мне ничего не нужно, кроме покоя. Свечи у меня уже есть, целая куча дома». Я говорю: «Нет, я не из «Хабада». Я приехал навестить отца». А отцу я говорю: «Вы знакомы с этим джентльменом? Вы когда-нибудь встречались? Я бы очень хотел вас познакомить». И они стали мерить друг друга глазами… это длилось несколько минут, клянусь. Несколько минут, серьезно. Они были похожи… я вам это говорю с kavod, с полным уважением к моему отцу… на пару здоровенных светло-бурых ламантинов, сидят на скамейке, каждый — в одном носке. Смотрят друг на друга испытующе, не спеша вглядываются. А потом мой отец говорит: «Я его видал. Видал то тут, то там». И тот, другой, тоже: «Да, и я видал». «Вы оба выжили, — говорю я им. — Смотрите, да смотрите же, ваши номера». Они смотрят. «Номера совпадают», — говорю я. Они оба вытягивают руки, глядят на татуировки — маленькие, выцветшие. «Совпадают, понимаете», — говорю я им. Обращаюсь к моему отцу: «Нет, ты понял? Тот же номер, только у него… он тебя чуть-чуть опередил. Смотрите! Сравните». Ну, они посмотрели. Сравнили, — и Марк изумленно поднимает брови. — Нет, это же просто… Задумайтесь: выжить там, где выжить невозможно, обогнуть земной шар, и в итоге преуспеть — оба достаточно преуспели, чтобы под старость поселиться в Кармель-Лейке и каждый день играть в гольф. Короче, я говорю папе: «Он тебя обогнал немножко. Видишь — у него пять. А у тебя — восемь». Тот смотрит на свой номер, мой отец — на свой. И отец говорит: «Это значит только одно: он меня оттеснил в очереди и пролез вперед. И там, и здесь. Он проныра. Я просто постеснялся сказать». А другой — ему: «Рассказывай!» И все. Они отвернулись в разные стороны и опять взялись натягивать носки.

Деб вся сникла. Она ждала чего-то духоподъемного. Какой-нибудь истории, на которой можно воспитывать Тревора, которая вновь подтвердит ее веру, что в самых бесчеловечных условиях рождается человечность. Потому-то теперь Деб молча смотрит в пространство, и к ее губам прилипла слабая, жалкая улыбка.

Но я — другое дело. Я такие истории просто обожаю. Наши гости мне начинают по‑настоящему нравиться — и он, и она. И не только потому, что водка ударила мне в голову.

— Хорошая история, Йури, — говорю я, подражая Лорен-Шошане. — Да, Йерухам, — повторяю я, — это прямо заряд бодрости.

Йерухам неуклюже выбирается из-за стола, смотрит гордо — рад успеху своего рассказа. Подходит к шкафчику, читает этикетку на упаковке белого хлеба — проверяет на кошерность. Берет ломтик, отрывает корочку, а белую часть скатывает на столе, действуя ладонью вместо скалки. Скатывает хлеб в маленький шарик. Возвращается к нам, наливает себе стопку, выпивает залпом. И закусывает этим несусветным хлебным шариком. Преспокойно кидает шарик в рот, словно бы ставит точку в своем личном восклицательном знаке — я хочу сказать, подчеркивает этим жестом финал истории.

— Вкусно? — спрашиваю я.

— Попробуй, — отвечает он. Идет к шкафчику и посылает мне по воздуху, перекидывает мне ломоть белого хлеба, и говорит:

— Но сначала налей себе стопку.

Я тянусь к бутылке, но обнаруживаю, что Деб держит ее обеими руками, а голову клонит вниз. Точно бутылка — якорь, который не дает моей жене опрокинуться на спину.

— Деб, ты как? — спрашивает Лорен. Кладет руку на шею Деб, сдвигает, начинает растирать ей плечи. Ну, я-то понимаю, в чем дело. Понимаю и, недолго думая, делюсь своей догадкой вслух:

— И все потому, что история оказалась смешная.

— Милый, не говори так! — вскрикивает Деб.

— Она вам в этом не признается, но вообще-то она немножко зациклена на холокосте. И эта ваша история, Марк… Не обижайтесь, но она ожидала чего-то совсем другого.

Марк смотрит то на нее, то на меня. И, не скрою, он явно задет. Надо бы сменить тему. Но меня понесло. Все-таки не каждый день у нас гостят школьные подру­ги Деб — те, кто может что-то прояснить в ее психологии.

— Такое ощущение, что моя жена из семьи выживших. Такое воспитание, просто с ума сойти. Все ее дедушки и бабушки родились в Бронксе, но такое ощущение… не могу описать. Понимаете, мы живем в двадцати минутах от центра Майами, но кажется, будто в действительности сейчас 1937-й год и живем мы на окраине Берлина. Удивительное дело.

— Тут совсем другое! — говорит Деб, явно переходя в оборону. Голос у нее высокий-высокий — от выпитого. — Я не потому расстроилась. Это все водка. Я хватила лишнего, — говорит она, закатывая глаза, переводя все в шутку. — И еще одна причина — встреча с Лорен. Встреча с Шошаной спустя столько лет.

— Ой, в школе она всегда была такая, — говорит Шошана. — В старших классах. Выпьет тайком рюмочку и уже рыдает.

— Алкоголь — широко известный депрессант, — говорит Йерухам. И опять перестает мне нравиться: зачем констатировать то, что и так очевидно.

— А хотите знать, что ей тогда поднимало настроение, в чем она находила сча­стье? — говорит Шошана. Сознаюсь: я не предчувствовал, что именно услышу. Оказался совершенно слеп, как Деб с этой историей про номера.

— Трава, — говорит Шошана. — Срабатывало безотказно. Под кайфом она начинала смеяться без умолку. Часами.

— О господи, — говорит Деб, но обращается она не к Шошане. А тычет пальцем в меня — наверно, потому, что на моем лице в полной мере отразилось изумление. — Посмотрите на моего мужа, греховодника и атеиста, — говорит Деб. — Оказывается, для него это тяжелый удар. Его коробит, что за женой водились хоть какие-то грешки. Мистер Либерал Без Комплексов! — А потом добавляет, обращаясь уже лично ко мне:

— Ты что, мечтал о еще более безгрешной жене? Тебе недостаточно, что современная девушка закончила йешиву и до двадцати одного года хранила девственность? Ска­жи честно, что ты собирался услышать от Шо­шаны? Каких таких рецептов радости ты ждал?

— Честно-честно? — переспрашиваю я. — Не хочу говорить. Мне стыдно.

— Мы хотим знать, — говорит Марк. — Мы тут все друзья. Новые друзья, но друзья.

— Я думал, ты… — говорю я и осекаюсь. — Нет, ты меня сейчас пристукнешь.

— Говори! — Деб вся сияет от удовольствия.

— Честно говоря, я думал, вы скажете, что Деб больше всего любила печь бисквитные пирожные или делать ореховый рулет для конкурса на Песах… Что-то в этом духе, — я виновато опускаю голову.

А Шошана и Деб хохочут до колик. Хватаются друг за дружку, не поймешь — пытаются удержать друг дружку от падения или, наоборот, повалить на пол. Боюсь, кто-нибудь сейчас упадет.

— Ты ему рассказала про ореховый рулет? Поверить не могу! — говорит Шошана.

— А я не могу поверить, — говорит Деб, — что ты только что рассказала моему мужу, с которым мы прожили двадцать два года, как мы курили. С тех пор как мы женаты, я не притрагивалась к траве. Скажи им, милый. Мы после свадьбы хоть раз курили?

— Нет, — говорю я. — Много воды утекло.

— А ты, Шош? Давай, сознавайся. Ты-то давно курила?

По-моему, я уже упомянул, что Марк носит бороду. Но вряд ли я говорил, что он вообще волосатый. Борода у него растет высоко, до самых глазниц. Словно бы двойные брови — сверху и снизу. Уникум. И вот, когда Деб обратилась к Шо­шане, они оба прыснули в кулачок, как дети, и я заметил, что веки и ушные мочки Йури — все безволосые участки кожи, которые мне видно, — стыдливо покраснели.

— Когда Шошана сказала, что выпивка нас выручает, — говорит Марк, — она пошутила. Насчет выпивки.

— Мы почти не пьем, — подхватывает Шошана.

— Она имела в виду курение.

— Мы курим, — подтверждает Ло­рен.

— Сигареты? — восклицает Деб.

— Мы по-прежнему курим траву, — говорит Шошана. — Я хочу сказать, все время.

— Хасидим! — вскрикивает Деб. — Вам же запрещено! Не может быть!

— В Израиле все курят. Совсем как в шестидесятые годы, — говорит Марк. — Как будто в революцию. Самая укуренная страна в мире. Почище Голландии, Индии и Таиланда вместе взятых. Почище всех остальных, даже Арген­тины, правда, аргентинцы дышат нам в затылок.

— А, вот почему у вас молодежь не интересуется алкоголем?

И Йерухам признает: да, наверно, поэтому.

— А хотите сейчас покурить? — говорит Деб. И шесть глаз таращатся на нее. Мои — удивленные. Глаза гостей — голодные.

— Мы не привезли, — говорит Шо­шана. — Правда, таможенники редко заглядывают под парики, но все-таки…

— Может, вам удастся завести связи в андерграунде глаукомщиков в Кармель-Лейке, — говорю я. — Я уверен: там-то курят, как дышат.

— Смешно, — говорит Марк.

— Я вообще смешной, — говорю я. Теперь все мы, все четверо, нашли общий язык.

— У нас есть трава, — говорит Деб.

— У нас? Почему ты так говоришь? Откуда?

Деб, уставившись на меня, покусывает свой мизинец.

— Неужели ты все эти годы потихоньку куришь? — спрашиваю я, и, надо признать, уже ожидаю списка обманов. Целого списка. Мне становится нехорошо.

— У нашего сына, — говорит Деб. — У него есть трава.

— У нашего сына?

— У Тревора.

— А-а, — говорю я. — Я сам знаю, у которого.

Слишком много новостей для одного дня. Подступает ощущение, словно меня предали. Словно давняя тайна жены и новая тайна сына сплелись воедино, и получается, что они оба поступили со мной нечестно. И вообще, если Деб меня третирует, я весь вскипаю, долго не могу успокоиться. Тем более, если меня унизили прилюдно. Я чувствую: мне нужно выговориться, нужно до зарезу. Поговорить бы с Деб наедине, хотя бы пять минут, и все устаканится. Но за милю видно — у нее нет потребности со мной уединяться. Судя по всему, она не испытывает ни малейшей неловкости. Судя по всему, она с головой ушла в свое занятие. Деловито заворачивает траву в обертку от тампона.

— Мгновенная боеготовность, — говорит Шошана. — Наш особый метод, мы его изобрели в школе. Девочки-подростки готовы на что угодно, если им чего-то до смерти хочется.

— Да, нам хотелось до смерти, — говорит Деб и хохочет, как будто ее уже пробило. — Помнишь того милого мальчика из Y.H.S.Q.Yeshiva High School of Queens — название йешивы в Квинсе (Нью-Йорк). — мы при нем курили, а он только смотрел?

— Лицо помню хорошо, — говорит Шошана. — Имя забыла.

— Он не курил, только присутствовал, — говорит Деб. — Мы сидели кружком, вшестером или всемером, девочки и мальчики даже рукавами не соприкасались — такие мы были верующие. — Правда, безумие? — Деб обращается ко мне, ведь для Шошаны с Марком это вовсе не безумие. — Мы соприкасались, только когда передавали косяк, большими пальцами. А тому мальчику мы придумали кличку.

— Постник! — кричит Шошана во весь голос.

— Да, точно, — продолжает Деб. — Мы его только так и звали — Постник. Потому что каждый раз, когда косяк до него доходил, он не затягивался, а передавал его дальше. Вспомнила: Постник Рэнд.

Шошана берет косяк, подносит к нему зажженную спичку, делает глубокий вдох. — Теперь требуется чудо, чтобы я хоть что-нибудь припомнила, — говорит она. — Я не преувеличиваю. Это все дети. После первых родов я забыла половину того, что знала. И с каждыми родами опять забывала половину остатка. После десятых родов просто диво, если я не забываю задуть спичку, которую сама же и зажгла. — Говорит и роняет спичку в мойку, спичка тихо шипит. — Вчера ночью я проснулась в панике. Не могла припомнить, чего в чем пятьдесят два — то ли в колоде пятьдесят две карты, то ли в году пятьдесят две недели. Провалы в памяти: глаз не сомкну, волнуюсь, жду, что вот-вот болезнь Альцгеймера начнется.

— Расслабься, — оборачивается к ней Марк. — Альцгеймер в роду только у одной ветви твоей семьи.

— Верно, — говорит она, и передает косяк мужу. — Другой ветви повезло — у них только старческое слабоумие. Ну так скажите мне — чего пятьдесят две? Недель или карт?

— И тех, и других, — говорит Марк, затягиваясь.

Когда очередь доходит до Деб, она, уже с косяком в руке, косится на меня, точно я обязан кивнуть или дать словесное разрешение — развеять ее сомнения, как надлежит законному супругу. И тут меня прорывает. Надо было сказать: «Ну, чего замешкалась?» или «Валяй». А я практически рявкаю:

— Когда ты собиралась сказать мне насчет нашего сына? Когда ты думала поставить меня в известность? Как давно ты знаешь?

Вместо ответа Деб надолго присасывается к косяку, глубоко затягивается — сразу видно старого мастера.

— Деб, я серьезно. Как ты могла знать и не сказать мне?

Деб подходит, передает мне косяк. Выдувает дым мне в лицо — без агрессии, просто так.

— Я узнала всего пять дней назад. Естественно, я собиралась тебе сказать. Просто гадала, как лучше завести разговор, или, может, сначала мне самой поговорить с Треви, дать ему шанс.

— Шанс на что? — спрашиваю я.

— Шанс, что он сохранит это в секрете между нами. Я хотела объяснить ему: он заслужит мое доверие, заслужит прощение, если пообещает, что больше не будет.

— Но он мой сын, — говорю я. — Я его отец. Пусть это его секрет, у нас тоже должен быть двойной секрет — между мной и тобой. Я всегда должен быть в курсе его секретов, но прикидываться, что ничего не знаю.

— Двойной — чего? Повтори еще раз, — говорит Марк, пытаясь уловить нить беседы. Я пропускаю его слова мимо ушей.

— Ведь у нас с тобой так принято, — говорю я Деб. — У нас всегда так было. — И (я ведь в отчаянии, я уже ни в чем не уверен), уточняю: — Или не было?

Понимаете, мы с Деб доверяем друг дружке абсолютно. И, кажется, еще никогда в моей жизни столько не зависело от ответа на один-единственный вопрос. Если и зависело, то давным-давно. Я пытаюсь прочесть чувства Деб по ее лицу. А в ее голове происходит какая-то сложная работа, подбор нужных слов. И тут Деб просто садится на пол, у моих ног.

— О господи, — выдыхает она. — Как я удолбалась, финиш. В одну секунду — и начинает хихикать. — Время бежит. — И тут же, совершенно серьезно: — Жид по веревочке бежит. О гос­поди, у меня совсем крыша поехала.

— Зря мы вас не предупредили, — говорит Шошана.

Пока она произносит эту фразу, я держу во рту дым и пытаюсь прогнать паранойю, которую пробудили во мне ее слова. Марк отбирает у меня косяк, передает Шошане — строго блюдет очередность.

— Не предупредили? О чем? — говорю я фальцетом. В носу все еще сладко от дыма.

— Это не та марихуана, которой баловались наши отцы. Уровень активных веществ совсем другой. Эта… как лучше сказать… ну, помнишь траву нашей юности? Одна затяжка нынешней травой с гидропонической фермы — все равно, что фунт старой.

— Ага, сам чувствую, — говорю я. И действительно, чувствую, недрами тела. И сажусь на пол рядом с Деб, и беру ее руки в свои. Мне хорошо. Не знаю, сказал я это себе или вслух. Пробую повторить, делаю усилие: давай вслух.

— Мне хорошо, — говорю я.

— Я ее нашла в корзине с грязным бельем, — говорит Деб. — Траву, вот где я траву взяла.

— В корзине? — переспрашивает Шошана.

— Так мыслят мальчики-подростки: для них лучшего тайника быть не может, — растолковывает Деб. — Чистая одежда появляется в его спальне сама собой, уже аккуратно сложенная, он и не догадывается, что бельевую корзину кто-то опорожняет. Для него это самый заброшенный, самый глухой уголок планеты. Короче, — продолжает Деб, — на самом дне я нашла банку от Altoids. Травы — до краев и с верхом, — Деб стискивает мои пальцы. — Мир?

— Мир, — говорю я. И действительно, возвращается ощущение, что мы с Деб — одна команда, вдвоем против всех. Потому что Деб, получив от Шошаны косяк, спрашивает:

— А ты уверена, что вам разрешено курить траву, которая хранилась в банке от некошерных пастилок? Серьезно, я же не знаю, можно вам или нет.

Хм, я и сам это подумал — а Деб сказала вслух.

— Она и на Фейсбуке бывает, — говорю я. — Это тоже не разрешено, я уверен. Какие нехорошие хасидим, — говорю я, и все мы хохочем. Без удержу.

— Во-первых и в-главных, мы ее не едим. Мы ее курим. И вообще, это же холодный контакт, все равно вреда не будет, наверно, — говорит Шошана.

— Холодный контакт? — спрашиваю я.

— Да это, — откликается Шошана. — Не бери в голову, встань-ка лучше. Живей-живей. — Они оба протягивают нам руки, помогают подняться с пола. — Давайте опять сядем за стол, — велит Шошана. И вот мы снова сидим за столом, вчетвером.

— Вот что я вам скажу, — говорит Марк, — знаете, что больше всего достает хасидов во внешнем мире? Даже мучительнее, чем всякие там грубости? Жандармский надзор со стороны простых граждан, вот что. Серьезно говорю: куда мы ни придем, нас все контролируют. Добровольные помощники полиции. Готовы арестовать нас за преступления против религии.

— И ведь совсем незнакомые люди! — подхватывает Шошана. — Вот на днях, тут недалеко, едем из аэропорта… Йури свернул к «Макдоналдсу», хотел в туалет зайти. А в дверях его перехватил какой-то дядя в кепке дальнобойщика и спрашивает: «Э, брат, а вам разве сюда можно?» Вот так вот запросто.

— Не может быть! — восклицает Деб.

— Может, — говорит Шошана.

— Учтите, я могу понять, почему люди так себя ведут, — говорит Марк. — Соблазн огромный. Знаете, у нас в Иерусалиме есть мормоны. У них там база. Семинария. Правило — договоренность с властями — такое: им разрешено иметь свою базу, но не разрешено разводить пропаганду. Нельзя никого обращать в свою веру. Короче, у меня среди них есть деловой партнер.

— Он из Юты? — спрашивает Деб.

— Из Айдахо. Его зовут ДжебедияАмериканский вариант библейского имени «Иедидиа» — «возлюбленный Богом» (II Цар. XII, 25). Это имя было через пророка Нафана дано Соломону (сыну Давида от Вирсавии) в знамение того, что Господь простил грех Давида., правда-правда. Можете поверить?

— Нет, Йерухам и Шошана, — говорю я. — «Джебедия» — очень странное имя.

Марк поднимает бровь и передает мне остаток косяка. Даже не спрашивая разрешения, встает, берет банку, лезет в сумку своей жены за другим тампоном. Обжился у меня дома, точно у себя. Я слегка задет его поведением, еще больше, чем его фокусами с белым хлебом: во дает, пришел в гости и выкурил всю траву нашего сына. У Деб, наверно, возникла та же мысль. Деб говорит:

— Когда вы доскажете, я пошлю Треву СМС, подстрою так, чтобы он нескоро вернулся.

— Лучше бы нескоро, — вторю я.

— Вообще-то я ему прикажу: «После тренировки — сразу домой». Или нет: напишу, что разрешаю ему поужинать с друзьями, но чтобы дома был в девять, и ни минутой позже. Тогда он станет клянчить: «А можно в десять?». Если я ему напишу: ладно, но чтобы ночевал дома, мы в полной безопасности.

— Годится, — говорю я. — Хорошая мысль.

— В-общем, когда Джеб приходит к нам — заходит пообедать и наливает себе кока-колы, — я сам становлюсь религиозным полицейским. Просто не могу удержаться. «Эй, Джеб, а тебе это можно? Тебе случайно не запрещено пить кока-колу?» Каждый раз это повторяю. Тяга неудержимая. Мы все не прочь нарушать собственные правила, но строго следим, чтобы другие не нарушали свои.

— А им правда запрещена кока-кола? — спрашивает Деб.

— Не знаю. Джеб каждый раз говорит: «Ты имеешь в виду кофе, и вообще, не суйся в чужие дела».

— То, что происходит в Иерусалиме, известно только ИерусалимуГерой пытается переиначить знаменитый рекламный слоган «То, что происходит в Вегасе, известно только Вегасу» — «What happens in Vegas, stays in Vegas»., — говорю я. Но у них там, наверно, эту рекламу не показывали: Марк и Лорен даже не улыбнулись.

И тут моя Деб… Не может молчать, понимаете ли:

— А вы слышали про тот скандал? Про мормонов и список холокоста.

— Как в «Мертвых душах», — пытаюсь я разъяснить. — Как в книге Гоголя, только в жизни.

— Думаете, мы эту книгу читали? — удивляется Марк. — Интересно, когда — когда стали хасидами или раньше? — с этими словами он передает мне косяк, и его фраза звучит слегка агрессивно, но и слегка шутливо. А потом — ведь одно другому не помеха — он наливает себе водки.

— Они взяли списки погибших, — говорит Деб, — и взялись их прорабатывать. Взяли людей, которые умерли иудеями, и принялись обращать их в мормонизм. Обращать шесть миллионов человек против их воли.

— И вас это напрягает? — спрашивает Марк. — Ага, вот какие заботы не дают американским евреям спать по ночам?

— Что ты имеешь в виду? — говорит Деб.

— Я имею в виду…

Но Шошана прерывает его: — Йури, не говори им, что ты имеешь в виду. Оставь.

— Ничего, мы выдюжим, — говорю я. — Нам даже интересно. От этого вещества, — говорю я, указывая примерно в сторону баночки от Altoids, — наш ум созрел. Мы пришли к постижению самых высоких истин.

— Пришли, у нас же приход, — говорит Деб на полном серьезе. Без тени юмора.

— Ваш сын… он, похоже, хороший парень.

— Не надо про их сына, — говорит Шошана.

— Не надо про нашего сына, — говорит Деб. Тут уж я дотягиваюсь, хватаю ее за локоть. — Продолжай, — говорю я Марку.

— Мне кажется, — говорит Марк, — что ваш сын не похож на еврея.

— Как вы можете так говорить?! — восклицает Деб. — Вы сами-то понимаете, что несете?!

Но обида Деб проходит почти незамеченной. Из-за моей реакции. Я хохочу — так громко, что ко мне все оборачиваются.

— В чем дело? — спрашивает Марк.

— Он не похож на еврея? Тебе кажется, не похож? Погляди на себя: шляпа, борода, ботинки с квадратными носами. Осмелюсь сказать, надо приложить массу усилий, чтобы показаться евреем в твоих глазах. Это как… ну не знаю… вот если бы Оззи Осборн или ребята из «Кисс» подошли к Полу Саймону и сказали: «Нам кажется, не похож ты на музыканта».

— Дело не в одежде, — возражает Марк. — Дело в том, что вы строите свою жизнь в вакууме. Знаете, что я видел, пока к вам ехал? Супермаркет, супермаркет, книжный магазин для взрослых, супермаркет, супермаркет, тир.

— Ну да, у нас в Флориде любят оружие и порно, — говорю я. — И супермаркеты.

— О боже мой, — говорит Деб. — Это как ваше «Гольдберг, Гольд­берг… Атта». То же самое другими словами.

— Его любимая мелодия, — говорит Шошана. — Такая уж у него привычка.

— Я вот что пытаюсь вам сказать, воспринимайте, как хотите: невозможно строить иудаизм только на фундаменте одного ужасного преступления. Я имею в виду пресловутую зацикленность на холокосте как обязательный признак национальной идентичности. Вы не знаете других способов воспитания своих детей. Потому что в остальном дети не чувствуют никакой связи с предками. Никаких общих нитей еврейства.

— Стоп, это уже оскорбление, — говорит Деб. — И нетерпимость. Между прочим, существует такая вещь — еврейская культура. Можно вести богатую культурную жизнь.

— Нет, нельзя, если предполагается, что это жизнь еврейская. Иудаизм — религия. А религия — это ритуалы. Культура — ничто. Культура — некий продукт современного мира. Культура по своей природе нестабильна, беспрерывно меняется. Культурная связь между поколениями — слишком хлипкая. Это как взять две железки и соединить их клеем вместо сварки.

— Что вообще значат ваши слова? — недоумевает Деб. — На практике — что?

Марк воздевает указательный палец — вещает, просвещает: — Вы знаете, почему в Израиле все автобусы и грузовики и даже такси — «мерседесы»?

— Потому что немцев совесть замучила, и они делают вам скидку? — спрашиваю я. — Или, может, потому, что «мерседес» лучше всех умеет делать машины для перевозки евреев — у него опыт?

— Потому что мы, израильтяне, — здравомыслящие евреи без нев­розов, и даже сразу после войны можем преспокойно ездить на немецких машинах. И включать немецкие приемники «сименс», чтобы слушать новости на иврите. У нас нет потребности вводить какой-то апартеид для брендов, будить воспоминания какими-то наду­манными, чисто символическими жестами. Просто мы живем точно так же, как жили наши родители до войны. И это помогает нам во всем, и во взаимоотношениях тоже, в супружеской жизни, в родительских обязанностях.

— Вы хотите сказать, что ваш брак лучше нашего? — вмешивается Деб. — Ой ли? Только потому, что вы живете по правилам? Это, значит, укрепляет брак — брак между любыми двумя случайными людьми?

— Я хочу сказать, что ваш муж не хмурился бы, опасаясь, что жена что-то от него скрывает. А ваш сын… он бы не пристрастился к этому самому курению, он бы сначала вам открылся. Потому что у нас отношения протекают в установленных рамках. В четком русле.

— Вас соединяет сварка, а не клей, — говорю я.

— Да, — говорит он. — Уверен, Шо­шана со мной согласится.

Но Шошана отвлеклась. Она кропотливо орудует ножом. Вы­резает из яблока маленькую трубку: тампоны-то уже искурены.

— А ваши дочери? — спрашивает Деб. — Если они вам все рассказывают… они вам открылись, прежде чем начали курить?

— Наши дочери не испорчены миром, в которым выросли мы сами. Они вообще не интересуются подобными вещами.

— Это ты так думаешь, — говорю я.

— Нет, знаю. У нас другие заботы, другие тревоги.

— А какие? Расскажите, — говорит Деб.

— Не надо, — говорит Шошана. — Момент неподходящий… Мы нажрались, накурились, мы радуемся встрече и прекрасно проводим время.

— Каждый раз, когда ты велишь ему замолчать, — говорю я, — ты только разжигаешь мое любопытство.

— Нас тревожит, — говорит Марк, — не былой холокост. А нынешний. Тот, который забирает более половины евреев в этом поколении. Нас тревожат смешанные браки. Вот в чем состоит нынешний холокост. Не волнуйтесь из-за того, что какие-то мормоны финтят с шестью миллионами убитых. Волнуйтесь насчет того, женится ли ваш сын на еврейке.

— О господи, — говорит Деб. — Господи ты боже мой! Вы называете смешанные браки холокостом? Неужели вы сказали… Послушай, Шошана, послушай… неужели… вы действительно сравниваете?..

— Хотите знать мои тревоги? Вот они. Но нет… на вас это не совсем распространяется, вопрос лишь в том, какой пример вы подаете мальчику. Вы же евреи, а, значит, ваш сын — такой же еврей, как и я. Не в большей и не в меньшей степени.

— Вот что, Просветленный Гарри, я тоже в йешиве училась! Мне не нужно элементарные правила объяснять.

— Вы меня назвали Просветленный Гарри? — уточняет Марк.

— Да, назвала, — говорит Деб. И начинает смеяться, и Марк — тоже. Словно ничего смешнее, чем Просветленный Гарри, они давным-давно не слышали. Тут и Шошана начинает смеяться, а потом и я, потому что смех вообще заразен, а под кайфом — вдвойне.

— Но вы вправду думаете, что наша семья, что наш замечательный сын, наш красавец, катятся к холокосту? — допытывается Деб. — Нет, это было бы слишком больно. Такой день хороший, зачем нагонять мрачность.

— Нет, я так не думаю, — говорит Марк. — У вас чудесный дом и чудесная семья, вы вырастили крепкого парня и создали для него уют. Вы настоящая balabustaBalabusta (идиш) — «хорошая хозяйка, хорошая мать семейства»., — говорит Марк. — Серьезно.

— Рада слышать, — говорит Деб. И наклоняет голову набок, чуть ли не под прямым углом, чтобы все видели ее счастливую ласковую улыбку. — Можно я вас обниму? — говорит Деб. — Мне так хочется вас обнять.

— Нет, — говорит Марк очень-очень вежливо. — Но вы можете обнять мою жену. Хотите?

— Отличная мысль, — говорит Деб. Шошана передает мне набитую трубку из яблока, и я курю, а две женщины сливаются в объятиях: тесных, теплых объятиях, и пританцовывают вместе, и кренятся набок, и я снова опасаюсь, что они повалятся на пол.

— Отличный денек, — говорю я.

— Да, — говорит Марк. И мы оба смотрим в окно, мы оба созерцаем бесподобные облака в бесподобном небе. Глядим и наслаждаемся, и вдруг, под нашими пристальными взглядами, небосвод мгновенно темнеет. Перемена такая резкая, что дамы заинтересовываются, расцепляют свои объятия: освещение изменилось внезапно.

— Здесь так бывает, — говорит Деб. И небо разверзается, и тропический ливень льет вертикально, молотя по земле. Гремит крышей, гремит окнами, кроны пальм прогибаются, вода в бассейне словно бы кипит, подбрасывая резиновых уточек на волнах.

Шошана подходит к окну. И Марк отдает Деб яблоко, а сам подходит к окну. — Серьезно, здесь всегда так? — спрашивает Шошана.

— А то. Каждый день. Начинается и тут же проходит, — говорю я.

Наши гости прижимают ладони к оконному стеклу. И замирают на какое-то время, а когда Марк оборачивается — суровый Марк, железный Марк, — мы видим, что он плачет. Дождь довел его до слез.

— Вы-то не знаете, — говорит он. — А я забыл, как живется в местах, где вода не в дефиците. Благословенный дар превыше всех даров.

— Будь у вас то, что есть у нас, — говорю я.

— Да, — говорит он, утирая глаза.

— Можно, мы выйдем наружу? — говорит Шошана. — Под дождь?

— Конечно, — говорит Деб. Шошана приказывает мне закрыть глаза. Крепко зажмуриться. Мне одному. И, клянусь, я ожидаю увидеть ее в чем мать родила, когда она говорит:

— Теперь открой.

Она сняла только парик, больше ничего, и надела на голову бейсболку Трева.

— У меня нет запасного парика, не привезла, — поясняет она. — Ничего, что я взяла бейсболку? Трев не будет возражать?

— Не будет, — говорит Деб. Вот так мы вчетвером выходим под дождь. Вот так мы оказываемся на заднем дворе, в лютую жару, по нам барабанят эти прохладные, прохладные капли. И такое ощущение… тут все сошлось: и погода, и трава, и водка… и после всех этих разговоров… так хорошо стало, лучше не бывает. И, честно скажу вам, в бейсболке Шошана выглядит на двадцать лет моложе.

Мы не разговариваем. Не до разговоров: мы резвимся, хохочем и скачем. И ловим себя на том, что я держу Марка за руку и типа как танцую, а Деб держит за руку Шошану, и они тоже отплясывают по‑своему, вроде джиги. И когда я беру за руку Деб, мы все-таки образуем круг, пусть и разомкнутый, пусть остальные не соприкасаются. Начинаем танцевать под дождем что-то вроде хоры, в нашей версии.

Не помню, сколько уж лет я не чувствовал такого душевного подъема, такой блаженной дури, такой свободы. Кто бы мог предположить, что я сознаюсь в таких чувствах, когда к нам придут в гости эти суровые верующие, загружающие всех своим аскетизмом? И тут моя Деб, моя милая Деб, снова думает одну мысль со мной, и говорит, запрокинув лицо навстречу дождю, пока мы все кружимся:

— Шошана, это можно, ты уверена? Это не смешанные танцы? Это разрешается? Я бы не хотела, чтобы вас потом мучила совесть.

— Ничего с нами не случится, — говорит Шошана. — Как-нибудь переживем.

Но вопрос заставляет нас замедлить кружение и остановиться, хотя никто из нас не разжимает рук.

— Как в том старом анекдоте, — говорю я. И не дожидаясь, пока спросят, в каком, говорю: — Почему хасиды не трахаются стоя?

— Почему? — спрашивает Шошана.

— Чтобы секс не перешел в смешанный танец.

Деб и Шошана прикидываются шокированными, и мы разжимаем руки, и осознаем, что момент миновал, что дождь закончился так же резко, как начался. Марк стоит на месте, глядя в небо, поджав губы.

— Анекдот с большо-ой бородой, — говорит он. И затем, помедлив: — Смешанные танцы… Как о них подумаю, сразу начинаю думать о смеси орехов, и об овощной смеси, и об insalata mixtaНазвание блюда. Дословно: «смешанный салат» (итал.).. И в животе оркестр играет. И я с ума сойду, если в вашем доме нет ничего кошерного, кроме той буханки отбеленного американского хлеба.

— Пробило на хавчик, — говорю я.

— Диагноз верный, — отвечает он.

Деб начинает аплодировать его словам, почти не разводя рук, молитвенно держа ладони на груди.

— Вы даже, — говорит ему Деб, вся сияя, — даже глазам своим не поверите. Вас ожидают сокровища.

Мы вчетвером стоим посреди кладовой, промокшие до костей, обшариваем полки, оставляем сырые следы на полу. — Видели ли вы хоть где-нибудь такую кладовую? — восклицает Шошана. — Как у великанов, — и вытягивает руки в разные стороны. И верно, кладовая у нас огромная, и запасы — полная чаша, еды полно, огромный выбор сладостей: как и положено в доме, куда часто налетает голодный рой мальчиков-подростков.

— Ждете ядерной зимы? — спрашивает Шошана.

— Я вам скажу, чего она ждет, — говорю я. — Хотите знать, до чего дошел ее пунк­тик? Хотите выяснить, как настырно она толкует о холокосте? В смысле — насколько это у нее серьезно, до какой степени?

— Ни до какой, — говорит Деб. — Тема холокоста закрыта.

— Нет, расскажи, — говорит Шошана.

— Она все время планирует наше тайное убежище, — говорю я.

— Неужели? — удивляется Шошана.

— Глядите-ка. Кладовая, к ней примыкает уборная. Дверь ведет в гараж. Если все это замуровать — типа, возвести стену у входа в кабинет — ни за что не догадаешься. Ни за что не заподозришь. Если дверь в гараже как следует замаскировать… ну, не знаю, развесить инструменты, чтобы петли не были заметны, может, велосипедами заставить, газонокосилку тут же приткнуть, это будет изолированное пространство, с водопроводом, туалетом и горами продо­вольствия. В смысле, если кто-то станет пробираться в гараж и пополнять запасы, дом можно сдать жильцам, понимаете? Поселить в нем другую семью, и никто не догадается.

— О Господи, — говорит Шошана. — Вообще-то на недавнее прошлое у меня память плохая, после всех этих родов…

— И после косяков, — вставляю я.

— И после них тоже. Но я помню. Я помню, когда мы были маленькие, она вечно, — Шошана оборачивается к Деб, — ты вечно втягивала меня в такие игры. Мы выбирали места. И даже хуже, даже мрачнее…

— Молчи, — говорит Деб.

— Я знаю, что ты сейчас скажешь, — говорю я Деб, и, честно говоря, радуюсь, что так вышло. — Та самая игра, правда? Ты с ней играла в ту безумную игру?

— Нет, — говорит Деб. — Довольно. Хорош!

А Марк, сосредоточенно изучающий сертификаты кошерности, раздирающий стокалорийные пакеты со снэками, пожирающий жареный арахис горстями прямо из банки, не проронивший в кладовой ни слова, кроме «Что такое Fig NewmansМарка печенья.?» — вдруг забывает о еде и говорит: — Я хочу поиграть в эту игру.

— Это не игра, — говорит Деб.

Как я счастлив это слышать. Прозву­чало признание, которого я добиваюсь от нее много-много лет. Признание, что это не игра. Что это нечто зверино-серьезное, приготовления к черному дню, активный патологический синдром, который я стараюсь не поощрять.

— Игра в Анну Франк, — говорит Шошана. — Верно?

Видя, как расстроена моя жена, я стараюсь выгородить ее, как могу. Говорю: — Нет, это не игра. Просто то, о чем мы говорим, когда говорим об Анне Франк.

— И как играть в эту не-игру? — спрашивает Марк. — Что надо делать?

— Это игра в Праведного Нееврея, — говорит Шошана.

— Игра «Кто меня спрячет?», — говорю я.

— На случай повторного холокоста, — говорит Деб, запинаясь. Поддалась нажиму. — Это серьезное исследование, мысленный эксперимент.

— Игра в мысленный эксперимент, — вставляет Шошана.

— На случай холокоста в Америке мы иногда обсуждаем, кто из наших друзей-христиан согласится нас спрятать.

— Что-то не пойму, — говорит Марк.

— Да все ты понимаешь, — говорит Шошана. — Все просто. Вот гляди: если будет Шоа, если Шоа повторится, представь себе, что мы в Иерусалиме, и на дворе сорок первый год, и великий муфтий добился своего. Что тогда сделает твой друг Джебедия?

— А что он может сделать? — спрашивает Марк.

— Он может нас спрятать. Если рискнет своей жизнью, и жизнью своей семьи, и жизнью всех, кто его окружает. Вот в чем состоит игра: готов ли он — без дураков — пойти на такое ради тебя?

— Джебедия — самый подходящий человек. Мормон, — говорит Марк. — На их фоне ваша кладовая… У мормонов наверняка припасено еды на целый год, на случай Восхище­ния на небо, или как это там у них называется. И воду они тоже запасают. Или нет, у мормонов другое — секс через простыню. Нет, стоп… — задумывается Марк. — Кажется, про простыню — это о нас рассказывают.

— Ладно, — говорит Деб, — давайте не будем играть. Серьезно, пойдемте-ка обратно на кухню. Я могу заказать обед из глатт-кошерного ресторана. Можно пообедать на воздухе, на газоне, поедим по‑человечески, нечего фастфуд глодать.

— Нет, нет, — говорит Марк. — Я буду играть. Постараюсь настроиться на серьезный лад.

— Так спрячет он вас или нет? — спрашиваю я.

— И девочек тоже? — размышляет вслух Марк. — Я что, должен притвориться, будто у него в Иерусалиме есть тайный мотель, где он сможет всех нас приютить, все двенадцать человек?

— Да, — говорит Шошана. — У них в семинарии или еще где-нибудь. Конечно.

Марк размышляет долго, очень долго. Жует печенье и размышляет, и смотрит в прост­ранство: явно проникся идеей, воспринял ее серьезно, донельзя серьезно.

— Да, — произносит Марк. И его голос даже дрожит от волнения. — Наверно, да. Ради нас Джеб пойдет на это. Спрячет нас. Рискнет всем, что у него есть в жизни.

— Я тоже так думаю, — говорит Шошана, улыбаясь. — Ух ты! От этой игры… когда ты уже взрослая… начинаешь больше ценить людей.

— Да, — говорит Марк, — Джеб — хороший человек.

— А теперь вы, — говорит нам Шошана. — Ваш черед.

— Но у нас теперь разный круг общения, — говорит Деб. — Обычно мы просто обсуждаем соседей.

— Соседей из дома напротив, — говорю я. — Пример классический. Потому что муж, Митч, он нас спрячет. Я точно знаю. Он жизнь отдаст за высокие принципы. Но эта его жена…

— Да, — говорит Деб, — совершенно верно. Митч нас спрячет, но Глория слишком слабодушна. Наступит день, когда она нас выдаст, подождет, пока Митч уйдет на работу, и…

— Тогда поиграйте между собой, — говорит Шошана. — А если бы один из вас не был евреем? Вы бы спрятали друг дружку?

— Давайте я, — говорю я. — Я буду нееврей, мне легче прикинуться. Тебя мигом разоблачат — взрослая тетя до сих пор хранит в шкафу длинную джинсовую юбку…

— Хорошо, — говорит Деб. И я приосаниваюсь, распрямляю плечи, словно нахожусь, допустим, в полиции, на опознании. Стою, задрав подбородок, чтобы моя жена могла как следует в меня всмотреться. Как следует меня изучить, и все взвесить, и установить, хватит ли у ее мужа сил. Хватит ли во мне мужества, хватит ли во мне любви — это не праздный вопрос, не мимолетный, — чтобы рискнуть жизнью ради нее и нашего сына?

Деб пожирает меня глазами, и улыбается, и легонько толкает меня в грудь.

— Ну конечно спрячет, — говорит Деб. И преодолевает расстояние в полшага, разделяющее нас, и крепко обнимает меня, обнимает, не отпускает. — А теперь вы, — говорит Деб. — Вы с Йури.

— Но какой в этом смысл? — гадает Марк. — Даже если понарошку?

— Тихо, — говорит Шошана. — Просто встань вон там и постарайся изобразить нееврея, а я на тебя посмотрю.

— Но если бы я не был евреем, я не был бы собой.

— Это точно, — говорю я.

— Видишь, он тоже так думает, — убеждает ее Марк. — Мы с тобой вообще бы не поженились. У нас не было бы детей.

— Да ладно, все ты можешь вообразить, — говорит Шошана. — Слушай, — говорит она, подходит к двери кладовой и закрывает ее. — Вот мы, застряли в Южной Флориде во время второго холокоста. Ты не еврей, а мы втроем прячемся в твоей кладовой.

— Да вы только посмотрите на меня! — возражает Марк.

— Есть выход, — говорю я. — Ты бэк-вокалист ZZ Top. Знаешь, кто это такие? Такая группа — знаешь?

Деб разжимает объятия, чтобы шлепнуть меня по локтю.

— Ну давай, давай, — говорит Шошана. — Попытайся взглянуть на нас троих и вообразить, что этот дом — твой, а мы под твоей защитой, мы заперты в этой комнате.

— А вы что будете делать, пока я воображаю? — спрашивает Марк.

— Я буду смотреть, как ты на нас смотришь. Тоже попробую вообразить.

— Ну ладно, — говорит он. — Валяйте. Я постою, а вы воображайте.

И вот мы вчетвером проделываем все это. Стоим, играем наши роли и по-настоящему вживаемся в образ. И действительно, все мы живо вообразили себе ситуацию. Смотрю: Деб вдруг замечает Марка, а он замечает нас, а Шошана пристально смотрит на своего мужа, пристально-пристально. И так мы стоим долго, очень долго, я прямо потерял счет времени, освещение немножко изменилось: солнце снаружи снова потускнело, если судить по щели под дверью кладовой.

— Ну, что? Я вас спрячу? — спрашивает он серьезным голосом. И впервые за день вытягивает руку, совсем как моя Деб, и тянется своими пальцами к пальцам жены. — Я вас спрячу, Шоши?

А по Шошане видно, что она думает о своих детях, хотя их нет в нашем сценарии. Видно, что она слегка переиначила сценарий. И, помедлив, она говорит: «Да», но не смеется. Она говорит: «Да», но он, как и мы, различает в этом что-то эдакое… и начинает допытываться, снова и снова: — Погоди, разве я этого не сделаю? Разве я вас не спрячу? Даже если это будет вопрос жизни и смерти — если я спасу тебя, а они убьют одного меня за то, что я тебя спас? Неужели нет?

Шошана отдергивает свою руку.

Она ничего не высказывает вслух. И он — тоже. Никто из нас четверых не скажет того, чего нельзя говорить, — что эта жена считает, что ее муж ее не спрячет. Что теперь делать? Чем все это кончится? Мы стоим, как стояли, вчетвером, в кладовой, как в капкане. Боимся отворить дверь и выпустить наружу то, что случилось здесь, внутри.