В галерее Triumph прошла церемония вручения премии Cosmopolitan Beauty Awards
Далее В галерее Triumph прошла церемония вручения премии Cosmopolitan Beauty Awards
Ален Дюкасс: «Я полноценный человек: могу пить шампанское, сколько захочу»
Далее Ален Дюкасс: «Я полноценный человек: могу пить шампанское, сколько захочу»

Не хотелось бы спорить с очевидным: представить себе мир, в котором государство куда-то исчезло, не по силам ни вам, ни мне. Считайте нечестным человеком того, кто скажет: «Вот как это будет». Но будучи уверенным в том, что история теряет смысл без идеи государства, я тем не менее не могу представить себе его существование даже в том будущем, в котором мне, надеюсь, еще предстоит себе самому надоесть. Почему я считаю, что современное государство не жилец? Да еще и в тот самый исторический момент, когда, согласно опросам ВЦИОМ (лето 2009 года), подавляющее большинство выпускников российских университетов считают наилучшими работодателями или госкомпании (Газпром, Роснефть, Сбербанк), или госорганы (Федеральная налоговая служба, таможня, прокуратура)? Чтобы ответить на этот вопрос, стоит рассматривать три группы аргументов: во‑первых, как современный нам мир включил в себя идею государства; во‑вторых, каковы планы государственных мужей в отношении будущего; в-третьих, как эти планы соотносятся с тем, что происходит на самом деле.

Во-первых, государство в том виде, к которому мы привыкли в последние десятилетия, являет собой набор достаточно модернистских институтов власти — большинству из них нет и ста лет. То, что нам кажется наиболее вечным, на поверку оказывается социально-экономическим экспериментом последних 50 лет. Причем даже в столь несерьезном для института возрасте любой из них уже имеет явные черты вырождения.

Начнем с государства в экономике и с главного символа любой государственности — системы денежного обращения. Это довольно почтенный институт: в современном виде он существует неизменным чуть менее века. Знакомые нам черты финансово-денежная сфера во всем мире имела достаточно давно. Однако в нынешней конфигурации, сложившейся по итогам Первой мировой войны, деньги — это не обеспеченные ничем, кроме репутации государства, обязательства центрального банка, который, в свою очередь, является главным игроком в банковском бизнесе и регулятором операций на национальном рынке банков других стран.

ЦБ и госбанки существовали, разумеется, и раньше — тем не менее уникальное для нынешней реальности соотношение власти государства и частного бизнеса в вопросах денег достаточно ново. И дело даже не в «золотом стандарте» — обеспечении банкнот, выпущенных национальным банком, драгоценным металлом. С таким явлением, как инфляция, мир познакомился много раньше, значимой и более или менее измеряемой она стала в XIX веке, когда золотые монеты были еще вполне в ходу. Институт частичного резервирования бессрочных депозитов в банковской системе, ответственный за это, создавался исподволь с XIV века, и остатки финансовой мощи Банка Амстердама, в котором принятые на хранение деньги никогда не предоставлялись в кредит, наблюдал в городе еще молодой Петр Великий.

Тем не менее именно после войны, о которой в современной России знают обычно не больше, чем о войне с Наполеоном и о Стоянии на Угре, потеряли смысл сделанные на века металлические таблички, украшавшие провинциальные бары североамериканских Соединенных Штатов: «Coca Cola — 5 c». Россия консервативна: надписи на последней обложке книг «цена 1 руб. 26 коп.», предполагающие не только плановое установление цен, но и то, что ее не придется повышать в период продаж, я помню еще по советским книжным магазинам. Сейчас такая надпись невозможна: цена, дающая соотношение денег и потребления, не может в самое ближайшее время не увеличиться. Окончательно эфемерны деньги стали в последние 30−40 лет — напомню, речь идет о важнейшем атрибуте власти.

Примерно то же можно сказать и о роли государства в экономике, которая сейчас представляется незыблемой. В 1908 году средняя доля государственных расходов в валовом внутреннем продукте развитых государств, к которым относилась и Россия, составляла порядка 6−7%. В 1934—1935 годах этот показатель вырос в 7−8 раз, и все последующие годы перераспределение денег через налоговую систему вертится вокруг показателя 30−40% ВВП. Очень показательна в этом отношении автобиография Агаты Кристи — самый известный автор детективов в мире начинает вспоминать о существовании налогов лишь после Второй мировой войны, а к 1960-м начинает говорить о них уже с ярко выраженной ненавистью.

Пусть вас не смущают картины сбора налогов в Средневековье, «кесарю кесарево» из Нового завета и частная переписка Пушкина, в которой он жаловался на долг казне. Речь идет о принципиально других долях расхода. В понимании любого предпринимателя бизнес середины XIX — начала XX века поголовно работал в офшорах. Напомню, это то самое время, которое мы сейчас видим в архитектурном облике центра Москвы, Парижа, Вены, Марселя, Мадрида. Мир бульваров в больших городах — это мир с минимальным государством в экономике, мир, где государство было отделено от бизнеса. Джон Милнард Кейнс, экономист, без активности которого современная госэкономика не существовала бы, в то время был ребенком. Термин «монополия» ввел в науку Аристотель, а вот определить, когда экономисты за пределами России начали говорить о «естественных монополиях», довольно сложно, но произошло это никак не раньше второй половины XIX века. Впрочем, словосочетание это не прижилось ни в США, ни в ЕС, ни в Японии. В России термин существует с 1992 года, но я, например, его не использую. Не только потому, что он, в отличие от словосочетания «государственная монополия», спорен по существу, а потому, что он, очевидно, выйдет из употребления еще при нашей жизни (это, кстати, прогнозируют и в правительстве России). Нет явления — нет и слова.

После этого довольно сложно говорить о том, что такие модернистские структуры, как государственное здравоохранение и пенсионная система, стоит считать «столпами государства» на века. Министерство здравоохранения в Великобритании создано в 1921 году — увы, до этого его не существовало вовсе. Облик государственной медицины сформировался после Второй мировой войны, как и всеобщего среднего образования за госсчет. Переизбираясь в 1932 году на пост президента США, Герберт Гувер просто не мог себе представить, что государство должно бороться с безработицей — это стоило ему выборов. Лишь его преемник, Франклин Делано Рузвельт, начал то, что во всем мире считается сейчас стандартом: активную борьбу с безработицей в ее современном, увы, вырождающемся виде. Примерно в тех же временах корни таких незыблемых, на первый взгляд, госинститутов, как эксклюзивное государственное обеспечение инвалидов и сирот, государственная поддержка спорта. Все то, что кажется вечным — либо еще сто лет назад имело принципиально другой дизайн и вес, не предполагающий руководящей и направляющей роли госаппарата, либо не существовало вообще.

При этом, я думаю, практически все понимают, что на деле облик окружающего нас мира и мировоззрение людей с тех пор не могли поменяться так радикально. На все нужно время — в современной ситуации, непредставимой без государства в его нынешних количествах, живут не более чем четыре-пять поколений. На деле же и того меньше. Всеобъемлющая власть государства в новой истории крупных стран — это явление последних 40−50 лет, и Россия, где эта история длилась почти вдвое больше — исключение из правил. В Эстонии, Латвии и Литве по сей день живут очень старые люди, которые помнят, как это могло быть иначе, и это очень сложно понять из России.

Впрочем, все когда-нибудь случается, тысячелетние царства тоже переживали первые 50 лет. Возможно, весь этот модернизм — навсегда, это и есть новый мировой порядок, то, что Фрэнсис Фукуяма включил в философские основы современного миропонимания как «конец истории»?

Для этого следовало бы предположить, что все эксперименты, представляющие собой основу государства, развиваются без проблем, не испытывают внутренней деградации, а их авторы и их наследники имеют развитые планы на будущее. Это еще один шок. Пожалуй, еще не было такого периода в истории человечества, когда одновременно все базовые институты, составляющие государство как таковое, не переживали бы кризиса в развитии. Речь идет не только о социальном обеспечении, хотя уже сейчас совершенно очевидно: его конструкция исходно не предполагала никаких изменений в демографической картине и росте продолжительности жизни среднестатистического человека.

То же самое можно сказать и о деградации внешней политики, и о том, как абсурдно развивается ситуация с институтами, связанными с военным делом. По сути, после иракской кампании 2001 года, не сопровождавшейся, по меркам любой другой войны XX века, гуманитарными катастрофами, большая часть населения земли вообще отрицает возможность справедливой агрессивной войны — впервые за всю историю человечества. Но как происходящее может не отразиться на государстве, еще один столп которого — монополия на войны и все, что с ними связано?

Парадоксально, но большая часть феномена мирового антиамериканизма может быть легко объяснена именно консерватизмом элиты в США в отношении будущего войны — вернее, отсутствия у войны внятного будущего. И это спустя всего лишь век после того, как Альфред Нобель, активно критиковавшийся первыми пацифистами, учредил Нобелевскую премию мира за вклад в будущее прекращение всех войн. Ну и за что ее теперь дали Бараку Обаме? Идея себя исчерпывает на глазах.

Но проблема не в этом. Несмотря на все «наступление государств» в XX—XXI вв.еках, уже во второй половине XX века стало очевидно: подавляющее большинство идей государство берет не из идеальных представлений о том, что должно быть, а в достаточно неудачных в целом попытках подменить собой негосударственную экономику. С 1970-х годов государственная власть не имеет других крупных идей, кроме тщательной и по возможности максимально достоверной имитации рыночных механизмов в своей работе. Конкуренция государства и частного сектора происходит во вдвойне неравных условиях — это и наступление государства через рост налогов, и рост патерналистских настроений населения. Тем не менее все это выливается исключительно в заимствованиях у негосударственных конкурентов — ну и как долго может продолжаться такое соревнование? Достаточно долго. Зато результат совершенно предсказуем.

Тем более он предсказуем, если проанализировать, как быстро негосударственный сектор экономики завоевывает все потерянное в 1970—1980-х. На примере России, страны, которую принято считать мировым образцом патерналистского мировоззрения, это видно особенно хорошо. Попробуйте посмотреть вокруг — что из окружающей вас в России реальности, с которой вы сталкиваетесь каждый день, создано государством (но не во времена СССР) и не могло быть создано иначе? Список выйдет коротким: несколько офисов новых госструктур, десяток мостов, национализированное телевидение, десяток станций метрополитена, несколько новых больниц. Остальное — это целый мир, в котором государства нет вообще.

Нынешний патриотизм юного поколения — во многом тоска по тому, чего они не видели вообще: по хотя бы какому-то видимому государству, которое ранее вроде бы было центром всего. И где оно, куда оно подевалось? Почему оно бесконечно говорит о том, каким сейчас великим, могучим, полезным и всеобъемлющим станет, вот только начнет модернизацию, инновационный процесс (у меня по‑прежнему нет никаких идей о том, как может выглядеть без государства фундаментальная наука — вероятно, здесь процесс вытеснения государства будет более долгим, нежели везде), реформу образования, развитие нанотехнологий, поддержку малого бизнеса…

Это не национальная болезнь: примерно в том же тупике, что и в России, государство находится сейчас и в остальном мире. Ему приходится с огромным трудом гнаться за стремительно создающейся новой реальностью — от распределенной коммуникационной среды до нового искусства — и искать себе место в ней лишь постфактум, как получится. Любые глобальные начинания государств выглядят все более странными и постепенно отрывающимися от реальности продуктами метафизического отчаяния.

Зачем может быть нужно государство? Чтобы спасти планету от антропогенного глобального потепления? Но его сначала нужно доказать. Накормить Африку? Но она постепенно сама обучается это делать. Осваивать космос? Но востребованные задачи в этой области стремительно коммерциализируются, а невостребованные — чудовищно дорожают. Спасти всех бедных? Но они прекрасно научились тусоваться в Берлине, не обращая внимания на асоциальность своего поведения. Преодолеть болезни? Но фармацевтические компании делают это лучше, чем Всемирная организация здравоохранения, изобретающая то коровье бешенство, то свиной грипп, то лягушачью чесотку. Мировые лидеры государств становятся все в большей степени селебрити — их фотографии в негосударственных таблоидах давно уже интереснее, чем их речи в государственных собраниях. Они все меньше решают задач, которые интересуют кого-то, кроме членов госаппарата.

Главное изменение последних лет — это потеря государством интеллектуальной инициативы. Мы можем предполагать, каким будет мир в будущем — ультралевым, ультраправым, зеленым, виртуальным, перемещающимся по континентам, креативным, крайне реакционным, раздираемым противоречиями всех заинтересованных общественных групп. Но оснований предполагать ключевую роль государства в том, каким будет мир, попросту нет. Я не думаю, что это случайность — скорее закономерность. XX век попытался сгрузить на государство большую часть проблем, которые считались неразрешимыми. В XXI веке оказалось, что полностью решить их посредством государства не удалось, часть решенных проблем давно неактуальны, а подходов к решению новых проблем, которых никак не меньше, у государства не было и нет — в вопросах будущего оно оказалось более или менее беспомощно. В вашем ноутбуке уже нет ничего государственного — вообще.

Государство и в России, и за ее пределами к 2009 году стало местом, где можно заработать. Но оно не стало местом, где можно что-то менять по существу, создавать новое или придумывать. И нет никаких признаков того, что все скоро изменится к лучшему. Все придется делать и решать самим. Ну или почти все.