Перфокарты на стол

Писатель Дэвид Седарис недоумевает, почему компьютеры занимают человечество больше, чем такие интересные вещи, как наркотики и борьба против живых мертвецов.
РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

У моего отца была заветная мечта. Он верил, что в один прекрасный день жители всей планеты объединятся, наладив между собой прямую связь по железным ящикам величиной с холодильник — компьютерам вроде тех, которые он с коллегами конструировал в «Ай-би-эм». Воображал, как люди будущего целыми семьями прильнут к циклопическим дисплеям — будут заказывать продукты и платить налоги, не покидая своих уютных домов. Любой сможет сочинять музыку, спроектировать собачью будку и... и мало того... и... и не только... «Любой сможет... сможет...»

Предрекая эту утопию, отец так распалялся, что уже не мог подобрать слов. Просто смотрел в пространство сияющими, круглыми от изумления глазами — точно видел вдали несказанное «и не только». — Да-да... — бормотал он, — бог ты мой, вы лишь задумайтесь.

Но ни я, ни мои сестры задумываться не желали. Не знаю, как сестры, а я лично надеялся, что жителей планеты заставит объединиться что-нибудь поинтереснее — ну, скажем, наркотики или вооруженная борьба против живых мертвецов. Увы, отцовская команда победила. Что ж, компьютеры так компьютеры. Жаль лишь, что это светлое будущее наступило при мне.

В дальнем закутке моей памяти хранится смутное воспоминание: я стою в очереди в каком-то убогом, по-больничному неуютном помещении, держа в руке перфокарту. Помню, в голове у меня мелькнула мысль: «Дальше этого компьютеры вряд ли продвинутся». Считайте меня наивным, но я как-то недооценил массовое помешательство, заставляющее людей сидеть на жестких пластиковых стульях и пялиться в экран, пока глаза не съедут набок. Отец чуял, куда ветер дует, а вот меня будущее застигло врасплох. У нас в школе компьютеров не было. Две мои первые попытки поучиться в колледже пришлись еще на те времена, когда люди считали на пальцах и, доходя до числа «одиннадцать», снимали обувь. Вплоть до середины 1980-х я и не замечал, что на свете есть компьютеры. Так уж вышло, что среди моих знакомых было немало дизайнеров, в чьих домах и офисах приятно пахло клеем-аэрозолем «Спрей Маунт». Полы представляли собой сплошные коллажи из оброненных бумажек, а на липких столах медленно умирали, трепыхаясь, полчища мух. Дружбой дизайнеров я дорожил — у них всегда можно было перехватить тюбик любого клеящего средства, но вдруг, как-то в одночасье, у них не стало ни «Суперцемента», ни скотча. Рассеялись ароматы — компьютеры ведь не пахнут, оголились столешницы — на них остались только губчатые коврики для мыши. Поскольку дизайнеры больше ничего не могли мне дать, я порвал с ними и сдружился с компанией наборщиков. Но вскоре и те меня предали.

Благодаря моей полной неспособности к работе в офисе я без труда избегал прямых контактов с новыми технологиями. Но мне и косвенных хватало выше крыши. Друзья, ранее не проявлявшие интереса к садизму, взялись присылать мне письма, замаскированные под меню китайских ресторанов и свитки Мертвого моря. У всякого появился личный шрифт («А у тебя разве нет? Чего не заводишь?»). Своим пылом их авторы напоминали мне людей, которые приходили в гости с новенькими дорогими видеокамерами и предлагали: «Давайте после десерта соберемся у телевизора и посмотрим, как мы сегодня посидели». Мы, рядовые жители планеты, получили доступ к средствам индустрии развлечений, но я никак не мог понять, чему тут радоваться. Скучное письмо не станет любопытней, как его ни разукрась; и есть серьезная причина, по которой простых людей не показывают по телевизору: мы не интересны. В начале 1990-х я переехал в Нью-Йорк и устроился уборщиком. Эта работа научила меня, что компьютеры только осложняют жизнь. Клавиатура буквально притягивает грязь и пыль. Бороздки между клавишами вообще невозможно очистить. Не раз, случайно нажав кнопку, я в ужасе отшатывался, когда пустой экран вдруг заполоняли косяки тропических рыб или стаи летучих тостеров. И в любом кабинете обязательно есть зловещий сетевой фильтр длиной в руку, на котором вечно мигает красная лампочка, требуя: «ОСТАВЬ МЕНЯ В ПОКОЕ». Я охотно повиновался.

Из-за моего общего отвращения к технике и нескольких истерик меня объявили технофобом. Слово «фобия» в последнее время как-то поистерлось — люди вбили себе в голову, что в большинстве случаев за неприязнью стоит не отвращение, а страх. Эти чувства никто и не пытается разграничить. Между тем разница огромная. Змей я боюсь. А вот компьютеры ненавижу. Застарелой ненавистью, которую разжигаю в себе ежедневно. И отлично себя чувствую, так что никакие просветительские кампании и социальная реклама меня не переубедят.

Я ненавижу компьютеры за то, что они удостоились отдельного раздела в «Нью-Йорк таймс». За то, что рекламные ролики удлинились за счет кадров с адресом сайта. Скажите, кому надо что-то узнавать о «Проктер энд Гэмбл»? Купи зубную пасту или стиральный порошок, и успокойся. Я ненавижу компьютеры за то, что они выдумали слово «org». За электронные письма, которые вовсе и не письма, а что-то типа тех пустопорожних записок, которыми школьники раньше перебрасывались на уроках. За то, что компьютеры заменили собой бумажный каталог Нью-Йоркской публичной библиотеки. За то, что они оккупировали фильмы. Нет, я не об их вкладе в сферу спецэффектов. Против реалистично окрашенного мутанта или полнометражного нашествия пришельцев я ничего не имею — это как раз позитивные технологии. Я имею в виду физическое присутствие компьютеров в кадре любого фильма. Они словно лошади в вестерне — есть у всех персонажей, хотя сам фильм о другом. Ни один из нынешних утомительных триллеров не обходится без сцены, когда герой, поставленный в безвыходное положение очередной темной силой, бросается к компьютеру. Катастрофа близится! Счет идет на секунды! Музыка ускоряется, капли пота падают на клавиатуру — герой сидит перед лэптопом, отчаянно стуча по клавишам. Ладно бы, если б он пытался поймать машину или дозвониться спасателям. Но смотреть, как человек набирает текст на компьютере, — далеко не увлекательное зрелище.

У моей ненависти к компьютерам есть масса причин, но свое самое вопиющее преступление, на мой взгляд, они совершили против моей сердечной приятельницы, пишущей машинки. Казалось бы, в демократическом государстве всем должно найтись место, но компьютеры не успокоятся, пока мне не придется рвать свои рубашки на ленты, а замазку варить в ванне. Их цель — сослать «Ай-Би-Эм Селектрик II» в музей устаревших письменных принадлежностей — в одну витрину с гусиным пером и кремневым топором. Компьютеры рвутся к тотальной власти. Их нужно остановить.

Когда мне говорят, что я похож на меломана, все еще вздыхающего по записям на бобинах, я отвечаю: «У вас есть бобины? Дайте посмотреть!» Если честно, то в магнитофонных бобинах я вообще не разбираюсь, но стараюсь проявлять солидарность со всеми, кого обездолил прогресс. Компьютер мне ни к чему — и мне неважно, что он может подсчитать количество знаков или переставить абзацы. В отличие от слабого шороха пальцев по пластмассовой клавиатуре, звон и грохот пишущей машинки создает ощущение, что ты действительно творишь, создаешь что-то из ничего. На исходе неудачного дня, вместо того чтобы оплакивать свой виртуальный неурожай, я всегда могу взглянуть на полную мусорную корзину и сказать себе: пусть я ничего не достиг, но хотя бы загубил несколько деревьев.

Если меня вынуждают надолго уехать из дома, я беру пишущую машинку с собой, и мы вместе подвергаемся унизительной процедуре проверки на рентгенодетекторе. Меж тем как лэптопы весело катят по транспортеру, мне приказывают отойти в сторонку и открыть сумку. По мне, пишущая машинка — самая обычная вещь, багаж как багаж. Но поскольку в современном мире она не в чести (не у дел), смотрят на нее косо. Можно подумать, я везу с собой старинную пушку.

— Это пишущая машинка, — объясняю я. — На ней печатают жалобы в администрацию аэропорта.

Тут охранники пробуют ударять по клавишам — сначала тихонько, потом со всей мочи, и мне приходится объяснять, что слова не появятся, пока не включишь вилку в розетку и не вставишь лист бумаги.

Охранники качают головами и советуют мне поскорее переходить на компьютер. Это их работа — нарядившись в мешковатую форму, переминаться с ноги на ногу и учить тебя жить. Ту же самую фразу я слышу вечером, когда в дверь моего номера стучится коридорный. Соседи, у которых на полную катушку включены телевизоры, пожаловались на шум моей машинки, и коридорный пришел меня приструнить. Послушать его, так можно подумать, что я бью в литавры. По большому счету, машинка вовсе не так страшно грохочет, но пререкаться бесполезно. — Послушайте, — говорит он, — пора вам переходить на компьютер.

Как-то не по себе становится, когда два раза за день люди в дурацких фуражках берутся тебе советовать, как ты должен писать. Чем больше на меня давят, требуя освоить компьютер, тем решительнее я сопротивляюсь. Один за другим все мои друзья бросили меня. «Как же я тебе напишу, если у тебя нет электронного адреса?» — спрашивают они.

«Неужели без компьютеров и жить уже нельзя?» — бормочу я. Я думал, что могу положиться хотя бы на кровных родственников, но сестра Эми поразила меня в самое сердце, притащив домой карамельно-розовый лэптоп. «Я только проверяю письма», — сказала она. Такие слова — и от нее! Меня начало мутить. «Да нет, это забавно, — продолжала она. — Люди шлют всякую всячину. Вот погляди». Она нажала какую-то кнопку, и на экране появился голый мужчина, лежащий ничком на ковре. Волосы у него были с проседью. Руки заломлены за дряблую спину и скованы наручниками. В комнату вошла женщина. Ее лица мы не видели — только ноги и ступни: гигантские, какие-то чудовищные, затиснутые в остроносые туфли на высоких, тоненьких шпильках. Человек на ковре пошевелился, и, когда обнажилась его мошонка, женщина оживилась — точно увидела лысеющую от старости мышь, которую давно уже пытается прикончить. Она наступила мужчине на яйца носками туфель, а потом вонзила в них каблуки. И долго-долго, не зная пощады, топталась; когда мне показалось, что она вот-вот уймется, у нее открылось второе дыхание и все началось сызнова.

Я и не думал, что компьютер в состоянии заменить собой телевизор. Никто мне не говорил, что картинка может быть такой четкой, а крики боли — звучать так натурально. Вот оно, подумал я, вот что много лет назад провидел мой отец, вот его мечта, которая не поддавалась словесному описанию.

— Еще? — Эми нажала кнопку, и, озаренные сиянием экрана, мы по второму разу полюбовались будущим.