1

Светошников был человек хромой. Хромать он начал маленьким, от желания быть жалким, да так и привык. Но когда хотел, мог и не хромать.

«Почему цветы?» — удивлялся Светошников. Цветы были желтые, и оттого раздражали еще больше. Светошников не любил желтого его любимым цветом был другой. Такого цвета, как он любил, не существовало в природе, и Светошников видел его только внутри себя: он мог закрыть глаза и видеть вещи, окрашенные в этот несуществующий цвет. Он часто так делал.

Но сейчас он сидел с открытыми глазами и смотрел на желтые хризантемы в центре стола. Светошников понимал, что они лишние. Они мешали и заставляли людей напротив нервничать и отказываться от предложенных банком условий.

Сути сделки Светошников не знал, да ему было и ни к чему: он пришел на переговоры, потому что президент банка Альтин попросил его «посидеть». Альтин начал рано полнеть, но Светошников помнил его худым и рыжим. Они знали друг друга с детства. В детстве Светошникова случалось не много толстых людей.

В галерее Triumph прошла церемония вручения премии Cosmopolitan Beauty Awards
Далее В галерее Triumph прошла церемония вручения премии Cosmopolitan Beauty Awards
Ален Дюкасс: «Я полноценный человек: могу пить шампанское, сколько захочу»
Далее Ален Дюкасс: «Я полноценный человек: могу пить шампанское, сколько захочу»

Светошников не старался понять происходящее: это было не его дело. Голоса в комнате повисали в воздухе отдельно и мало его беспокоили. Люди вокруг спорили о процентах, о форме контроля, об обеспечении кредита и других неважных вещах. Главным же сейчас были цветы и что-то еще, чего не хватало на столе.

Светошников уже разобрался с цветами — их нужно просто убрать. Теперь оставалось понять, чем их заменить. Он заметил, что Альтин неотрывно на него смотрит, пока банковский юрист цитирует пункты договора. Альтин спросил его глазами, и Светошников чуть поморщился и покачал головой: он хотел, чтобы Альтин поволновался и не думал, что так это легко делать то, что мог делать только он.

Нужно было сосредоточиться на центре стола. Светошников мысленно убрал оттуда цветы и пытался увидеть, что там должно быть. Он отметил, что беседа стала неровной: теперь в ней ощущалось больше рваного и какого-то темно-фиолетового. Это темно-фиолетовое шло от людей напротив и все разрушало. От него хотелось лечь спать.

Беседа в комнате вдруг ослабела и стала сизой. Как голуби. Светошников не любил голубей. Голуби росли из асфальта и были одного с ним оттенка. Они знали, как не обращать внимания на мир. Их одутловатая сизость была неприятна, их безразличие к людям — очевидно, их крылатость — бесспорна. Светошников не любил голубей. Он считал их частью заговора против себя.

Принесли печенье и кофе. Светошникову нравилось печенье, но другое, с розовым кружочком клубничного джема посередине. Такое, как принесли, он не любил и брать не стал. Люди напротив (их имена забылись Светошниковым сразу и навсегда) тоже отказались от угощенья: они явно хотели показать, что их не устраивают условия банка. Один из них — с острым узким лицом, на котором широко расставленные карие глаза смотрелись не совсем уместно — спросил у Светошникова что-то, что тот не понял. Что-то про консолидированный балансовый отчет. Он хотел, чтобы Светошников согласился. Светошников согласился. Не спорить же. Кроме того, Светошников не знал, что такое консолидированный балансовый отчет и чем он отличается от других, неконсолидированных. Ему это было не нужно. На двери его кабинета — в конце коридора — висела табличка: Павел Романович Светошников, вице-президент по общим вопросам. Что это означало, знали только двое — Светошников и Альтин.

Даже Лизе они не рассказывали.

Нельзя.

Беседа в комнате умирала, оставаясь вяло сизой, с искорками фиолетового плохого. Светошников уже понял, что сизый цвет неспроста: ему пытаются что-то подсказать этим сизым. Он начал думать обо всем сизом, что знал. Голуби, раз. Асфальт, два. Ранние сумерки, три. Морская вода в несолнечную погоду, четыре. Что-то с водой. С морем. Он должен думать про море. Что-то в море или рядом. Светошников закрыл глаза.

Внутри него качалась вода. Он был заполнен сизой водой. Она казалась не прозрачной, но и не мутной. Вода была внутри Светошникова, но сам он был внутри воды и смотрел из нее вверх. Затем вода наклонилась, обернулась вокруг Светошникова, и все стало видно под другим углом. Светошников увидел дно и что на дне. Рыб не было. Только слабое розоватое свечение сквозь сизую воду. Светошников улыбнулся с закрытыми глазами: теперь он знал, что нужно.

Люди напротив уже собирали бумаги, показывая, что встреча закончена. Вариант договора, предложенный банком, они оставили на столе, и его листы ненужно лежали повсюду — белые прямоугольники с черными линейками букв, которые Светошников никогда не читал. Ему это было ни к чему. Он посмотрел на Альтина и кивнул. Тот наклонился к Светошникову:

— Увидел?

— Ракушки, — Светошников кивнул на цветы. — Эти, желтые, убрать, а в центр стола — ракушки. Сколько можно.

Альтин нажал кнопку интеркома и вызвал Лану, свою темнолицую секретаршу. Она стала такой год назад, когда обожглась в солярии: ее лицо теперь было темно-серым вместо золотисто-оливкового оттенка, к которому Лана стремилась. «Интересно, — подумал Светошников, — только лицо или все тело?» Он никогда не видел Лану голой. Он посмотрел на ее ноги в черных просвечивающих чулках и на секунду решил, что чулки — телесного цвета: просто ее кожа настолько темна. Это была смешная мысль. Светошникову стало смешно. Он начал смеяться.

Люди напротив перестали собирать бумаги. Они посмотрели на Светошникова, затем на Альтина. Альтин в это время объяснял Лане, что нужно убрать цветы и заменить их ракушками. Лана кивала и не удивлялась: не в первый раз. Она лишь спросила, должны ли ракушки быть речными или морскими. Альтин взглянул на Светошникова. Тот пожал плечами: все равно. Ракушки. Или что-то в форме ракушки. Чтобы заворачивалось, со спиралью внутри. Этого он говорить не стал.

— Коллеги, — теперь начиналась роль Альтина, и Светошников мог расслабиться или вообще уйти, но он знал, что Альтину будет спокойнее, если он останется до конца, — давайте не торопиться с решениями. Давайте оставим прошлые разногласия и попытаемся прийти к согласию.

Альтин тянул время, пока искали ракушки, и мог говорить ни о чем бесконечно долго. Светошников знал его больше двадцати лет, но каждый раз удивлялся этой способности. Сам он не мог сказать связно двух фраз. Хотя теперь говорил лучше, чем в детстве. Тогда он в основном вообще молчал.

— Видите, как много значат слова, — продолжал Альтин, — я просто заменил одну приставку на другую, «разно» на «со», а результат совершенно иной. Результат, согласитесь, прямо противоположный. А почему?

Альтин посмотрел на дверь: он волновался, скоро ли принесут ракушки. Светошникову тоже было интересно, хотя и не очень: его часть работы закончилась, он сказал, что нужно делать, а там, дальше, это другие. Сейчас ему было интереснее, какого цвета у Ланы ноги. Если снять чулки.

— Потому что «разно» означает то, что нас разнит, различает, а «со», наоборот, означает то, что мы можем сделать совместно, — продолжал Альтин. — Так давайте же оставим «разно» и сконцентрируемся на «со». Давайте не спешить, давайте попытаемся найти компромисс между нашим предложением и вашими потребностями в финансировании.

— Да какой может быть компромисс с такими процентами и требованиям по залогу? — Это был не остролицый, а другой, с толстым голосом. — Вы же все условия прописали в свою пользу.

— Почему же только в свою? — бросился в атаку банковский юрист. — В разделе договора об ответственности сторон…

Он начал гладко говорить о непонятных Светошникову вещах. Внутри груди у юриста жило зеленое, и оно расходилось вниз к животу, когда он сглатывал после долгого говорения. Сам юрист об этом не знал. Его имени Светошников не помнил. То есть раньше помнил, но недолго. Потом сразу забыл.

Дверь открылась — тяжелая, крашеная темно-коричневым лаком, и в нее, придерживаемую одним из охранников, что обычно сидели в приемной банка на нижнем этаже, вошла Лана с подносом. Она поставила поднос на край стола. Вошедший за ней охранник, улыбаясь углами потрескавшихся губ, подошел к столу и вытянутыми прямыми руками поднял тяжелую квадратную вазу с хризантемами. Он отступил от стола и остановился, не зная, что с ней делать. Он смотрел на Альтина и от напряжения моргал.

— В мою приемную, — сказал Альтин. Он для чего-то кивнул охраннику.

Охранник кивнул в ответ и ушел, неся перед собой вазу. Казалось, он идет ее кому-то дарить.

Лана подвинула поднос на центр стола и отступила в сторону.

На подносе лежали мокрые серые небольшие ракушки вперемежку с конфетами неправильно овальной формы в серо-серебристых обертках. Альтин посмотрел на Светошникова: так ли? Светошников покачал головой:

— Рассыпать нужно. На стол.

Альтин кивнул. Он встал со своего места — круглый, блекло-рыжий.

— А конфеты для чего? — узким шепотом спросил он Лану. — Почему конфеты?

— Это конфеты «Ракушка», Михаил Аркадьевич, — зашептала Лана. — У девочек в бухгалтерии взяла. Я просто подумала, что тоже ракушки. Вы же сказали: чем больше, тем лучше. Унести?

Альтин взглянул на Светошникова: тот покачал головой:

— Пусть. Только нужно на стол рассыпать. Конфеты пусть.

Альтин кивнул и, потянувшись, ссыпал ракушки и конфеты с подноса на стол. Затем он разгладил их рукой, словно пытался сравнять с полированной деревянной поверхностью, в которой отражались его руки.

Люди напротив с интересом следили за Альтиным. Узколицый взял одну ракушку и начал вертеть ее в руках. Светошников видел, как серо-голубое от ракушки переползает по темным рукавам его пиджака к лицу и окутывает длинную узкую голову переливающейся дымкой. «Схватилось, — отметил Светошников. — Сейчас оно их закутает, и они будут согласные». Он не помнил, на что они должны согласиться.

— Пожалуйста, угощайтесь, — обратился к гостям Альтин. — Прошу вас.

Узколицый взял конфету и, не выпуская ракушку, стал шуршать блестящей оберткой. Сизая дымка вокруг его головы начала быстро густеть, и теперь Светошников мог еле видеть проступающие сквозь нее глубокие карие глаза. Все остальное потерялось, растворилось, слилось.

— Как его быстро, — подумал Светошников. — Сейчас все подпишет.

Он, впрочем, не был уверен, должен ли тот что-то подписывать. Альтин ничего об этом не говорил. Он просто позвонил ему в кабинет и попросил зайти посидеть. Сложная ситуация. Посиди, Паша. Как всегда.

— А это интересная идея, — сказал толстым голосом другой человек напротив, — ракушки и конфеты. Концептуально.

Он тоже взял ракушку и начал вертеть ее в руках, поднося к глазам, словно пытаясь заглянуть внутрь ее перламутровой спирали. Светошников следил, когда сизое начнет к нему прилипать.

— А мы ничего неконцептуального здесь не делаем, — ухватился Альтин. — И если вы внимательно прочтете наш договор, то убедитесь, коллеги, что пункт о залоге — это тоже часть более общей, даже расширенной концепции партнерства. Вы же для нас не клиенты, а партнеры, и принимая собственность в залог, мы тем самым принимаем на себя часть ваших рисков, вернее, снимаем часть рисков с вас и перекладываем на себя.

Светошников перестал слушать: дальше будет о непонятном. Альтин чувствовал перелом в комнате, хотя и не видел сизую дымку, что дымилась над ракушками в центре стола: это видел только Светошников. Он посмотрел, как блекло-синяя струйка зазмеилась по рукам человека с толстым голосом и втекла в него через ноздри.

— А что, Дмитрий Борисович, — обратился к нему остролицый, — коллега прав: для нас залог, в общем, не страшен. Наоборот, взаимная гарантия долгих отношений.

Светошников посмотрел, что туман вокруг лица говорящего принял форму ракушки, и того засасывало туда, так что даже голос его стал звучать глуше, словно издалека. Было интересно на это смотреть, и Светошников пожалел, что видно только ему. Он встал и кивнул всем сидящим: теперь можно уходить.

— Павел Романович, к сожалению, должен нас покинуть и заняться другими неотложными делами, — слышал он сбоку от себя красноватый голос Альтина. — Давайте его отпустим и пройдемся по процедуре залога еще один раз.

Через час Альтин прибежал в почти пустой кабинет Светошникова, когда тот смотрел китайский фильм, где была девушка с уверенными глазами. Девушка побеждала всех, с любым оружием, но не могла победить себя. Названия фильма Светошников не помнил, хотя смотрел его почти каждый день. В конце фильма девушка красиво прыгала в пропасть, а который ее любил оставался жить. Светошникову нравилось, что она никому не досталась.

— Паша, гений, — шумел Альтин. — Все подписали, на все согласились. Расплатиться они, конечно, не смогут, так что завод мы у них через год-другой заберем, землю перепрофилируем и продадим под застройку. Четырнадцать гектаров внутри Третьего кольца. Стопроцентный вариант.

Светошников кивал и соглашался он не совсем понимал, о чем говорит Альтин. Ему это был не важно и не нужно. Он хотел досмотреть кино.

— Как ты их, с ракушками, — не мог остановиться Альтин. — Сразу сработало. Я тоже заметил, как их сразу проняло.

Он перестал бегать по гулкому от незаполненного пространства кабинету Светошникова и заглянул тому в глаза:

— Честно сказать, я уже боялся, что все. Что ты это потерял. Ну, — Альтин поморщился, — после той сделки с торговым центром. Помнишь?

Светошников кивнул — он помнил. Он хотел, чтобы Альтин ушел. Он хотел увидеть, как девушка с узким уверенным взглядом всех победит, а потом прыгнет в пропасть.

— Но ты доказал сегодня, — Альтин зачем-то поднял вверх левый кулак. — Доказал. Ничего ты не потерял. Мы их полгода ломали, а ты пришел и сразу, за двадцать минут. Ничего ты не потерял, Паша. Спасибо.

Светошников кивнул. Он хотел, чтобы Альтин ушел. Он знал, что на самом деле Альтин ошибается: может, пока и не потерял, но дела были плохи.

Рассказывать ему он об этом не собирался. Только время терять.

2

Московские пробки Светошникова не беспокоили: он в них не попадал, если решал не попадать. Обычно его возил шофер: утром в банк, вечером обратно. Светошников редко ездил куда еще: ему там было нечего делать.

Шофер был один и тот же, много лет, и Светошников теперь помнил его имя: Михаил. Однажды он знал и отчество, но потом оно куда-то потерялось и пропало, закатившись за другие вещи в его памяти. Светошников не жалел о том, что забыто: он просто не помнил, что когда-то это знал.

В голове у Михаила — слева от неразберихи изгибов мозга — клубился плохой, мутный дым. Дым разрастался с годами, и Светошников часто следил, как дым прорастает внутрь мозга, и тот постепенно бледнеет в этих местах. С заднего сиденья было хорошо видно.

Светошников знал, что от дыма можно избавиться: надо каждое утро натощак разрезать третьим ножом черный бородинский хлеб и объедать, что остается на лезвии. Постепенно липкая мякоть вберет в себя дым, и внутри мозга опять будет чисто. Только есть надо прямо с ножа.

И не моргать.

Однажды — теперь давно — Светошников попытался объяснить Михаилу, что нужно делать, но не нашел правильных слов. Тот слушал, кивал и повторял одно и то же: «Понял, Пал Романыч. Ясно, Пал Романыч. Сделаем, Пал Романыч». Потом, оставшись один в машине, Михаил долго качал головой, и дым качался вместе с ним. Больше Светошников ему ничего не говорил и лишь наблюдал, как все больше михаилового мозга тускнеет и становится неживым. Он, впрочем, знал, что наблюдать оставалось не долго.

В этот вечер он сам вел машину: Михаил бы стал спрашивать куда ехать, а Светошников не знал. Сама езда и была выяснением куда ехать. Это мог сделать только он сам.

Светошников повернул налево здесь было одностороннее движение, но он знал, что никто не поедет ему навстречу. Иначе б рука сюда не свернула. Он уже кружил по серым от грязных сумерек улицам больше часа: без цели, плана, видимой нужности. Он ждал, когда ему будет знак.

Дома вдоль переулка были поставлены плотно, словно боялись, что иначе они упадут. Дома прерывались полукруглыми дырками арок, внутри которых стояла черная темь. Можно было въехать в любой двор и посмотреть в желтые окна, где жили люди, не видевшие себя. Они не чувствовали, как делать простые вещи. Поэтому в них прорастал дым. В некоторых уже ворочались другие существа, похожие на пауков с клешнями. Существа оформлялись из дыма и постепенно съедали людей изнутри. Светошников их видел, а люди нет. Существа тоже видели Светошникова: они боялись, что он их выгонит и станет там жить сам. Только ему это было ни к чему.

В конце переулка висел круглый знак с четырьмя латинскими буквами: «STOP». Слева от знака, спрятавшись за припаркованным мини-вэном, стояла патрульная машина ГАИ. Светошников проехал, не затормозив. Сидящие в машине милиционеры лениво посмотрели ему вслед. Светошников поехал чуть медленнее, надеясь, что его задержат. Он доехал до перекрестка, постоял, подождал и поехал дальше. Прямо. Против движения.

Впрочем, теперь это было не важно. Он мог ехать куда угодно и как угодно. Он мог нарушать все правила движения и недвижности — поворачивать, крутиться, стоять на месте, ехать с закрытыми глазами. Светошников закрыл глаза и надавил педаль газа. Он так ехал какое-то время, слушая испуганные гудки справа и слева. Влажный свет уличных фонарей просился под веки, но Светошников его туда не пускал.

Он знал, что сегодня ему покажут место.

Он почувствовал тонкую радость внутри, когда выехал на Плющиху. Он открыл глаза. Радость звучала негромкой, извилистой музыкой справа от поджелудочной, где качался черный лепесток беды. Музыка становилась все отчетливее, зовя Светошникова за собой, вглубь смоленских дворов. Было ясно, что ему хотят показать, куда нужно прийти, когда подойдет время. Он знал это из предутренних снов.

Радость сместилась влево, и, почти не касаясь руля, он свернул вслед за ней в узкую ленту улицы Бурденко, против движения. Здесь было пусто. Светошников остановился на углу одного из Неопалимовских переулков. Их было больше, чем один, и кто-то их пронумеровал. Хотя они и так были разные, не спутать: в каждом жили свои птицы.

Он въехал на тротуар и стал ждать. Музыка стала приглушеннее, будто играли на лютне под одеялом. Светошников знал, что это лютня, хотя никогда не видел инструмента. Он даже не помнил, откуда знал это слово. Раньше Светошников его не слышал и сам не говорил.

Так с ним бывало: слова, которые он не знал, появлялись и показывались ему, растворяясь затем в темноту. Они были как призраки настоящих слов, которые люди произносили каждый день, а он не мог. Раньше он пытался сказать, что хотел, но выходило обрывками и нескладно. Потом Светошников перестал, ограничив себя необходимыми звуками речи. Он выбирал слова попроще и покороче. И только те, что нужны. Все другие слова оставались внутри и прятались в дальнем понимании Светошникова, дразня его своей непроизносимостью.

Светошников, впрочем, на них не обижался: он научился обходиться тем, что мог сказать. Говорил он мало, да особенно было и не о чем.

Он просидел в машине больше часа, слушая приглушенные звуки лютни внутри. Потом — безо всякого перехода — музыка зазвучала громко, внятно, совсем рядом — под кожей. Светошников пытался услышать, куда смещаются звуки. Казалось, музыка стоит на месте и никуда не зовет.

Он не сразу увидел собак: они пробежали совсем близко к машине. Их было пять, Светошников успел пересчитать дважды. Собаки бежали как-то слишком кучно, словно это одна собака. Музыка сместилась и позвала его за собаками, влево. Светошников завел мотор и послушал внутри себя: он не хотел. Не сегодня. Может, и вообще обойдется. Пронесет.

Он знал, что врет сам себе.

Стараясь не смотреть, куда побежали собаки, Светошников повернул направо и осторожно поехал домой, удаляясь от музыки и соблюдая все правила дорожного движения.

3

Там была еще комната, как все — четыре стены. Но ни одной южной. Заходить туда ни к чему: только остановка лишняя, а надо вслед, за мерцанием. Коридор.

На стенах — ничего. Стен вообще не было, но понятно, что коридор. То ли не построили еще, то ли уже разрушили. Стен нет, а узко.

Он знал, что скоро будет ведро с чем-то мелким на дне, а потом — поворот и дверь. Что в ведре, Светошников не глядел никогда: понимал — лучше не видеть. Да и не нужно — его вело за мерцанием, прямо к двери. Ему было велено открыть дверь. Что дальше — понятно. Только он не хотел.

Сегодня коридор не кончался. Светошников шел, сторонясь невидимых стен и ловко ступая вдоль трещин. Из трещин — голоса, но не громко. Словно не зовут уже, а так, для порядка плачут.

Светошников шел за мерцанием. Оно висело впереди, проступая из светлого коридора неокрашенными ни во что искорками. В середине мерцание закручивалось и как-то беззвучно лопалось, расходясь в стороны от центра. Центр был глубже, как воронка. Но чуть-чуть.

Он прошел ведро. Теперь поворот, и в глубине дверь. Светошников повернул. Он увидел дверь сразу, и ему показалось, что сегодня она ближе, чем раньше. Значит, время подходит. Она сама к нему подвигается. Хитро.

Он посмотрел, как мерцание облепило дверь. Теперь воронка в центре начала углубляться. Мерцание просачивалось сквозь дверь, втягиваясь в центр воронки. Светошникову надо было вслед за ним, и открыть дверь. Он подошел ближе. Почти рядом.

Он стоял совсем близко, меньше, чем полруки. Здесь надо было или открыть дверь и войти, или проснуться. Светошников проснулся. Он так делал каждую ночь, уже месяц. Еще успеет туда.

Он полежал, привыкая к неровной тьме своей спальни после ярко освещенного коридора во сне. Рядом спала жена. Светошников ее не любил. У него, кроме нее и дочки, вообще никого не было.

Он подумал разбудить жену, чтоб не так страшно. Светошников знал, что будить не станет, но думал об этом каждую ночь, когда просыпался перед серой тьмой московских рассветов. Ему казалось, будто в Москве особенно плохо по утрам. Он, впрочем, редко просыпался в других местах.

Сон этот снился ему уже месяц, и каждую ночь Светошников послушно шел за мерцанием до самой двери. Он не то чтоб боялся — он бояться не умел. Он просто знал, что однажды придется туда войти, и притом не во сне. Во сне у него был выбор — проснуться. А куда проснешься наяву?

Светошников сел на кровати и посмотрел на свое темное отражение в зеркале. Словно не он, а кто-то еще. Да нет, он и есть. За ним длинной горкой спала жена. Ее в зеркале почти не было видно — лишь неровная холмистость одеяла говорила о том, что там кто-то лежит. Светошников повернулся вполоборота и потрогал под одеялом ее ноги. Он не помнил, какого они цвета.

Он спустился на нижний этаж и долго сидел у окна в гостиной, глядя как снаружи нехотя светает. Ночь не хотела отступать и сдавалась частями, и голый осенний русский лес неровно проступал клочками, топорщась мокрыми ветками из неясной полутьмы. Справа лежала просека, а за ней — другие коттеджи. Их было хорошо видно поверх невысокого забора. Сразу за лесом бежало в две стороны Дмитровское шоссе.

Он досидел до света и слышал визг будильника в своей спальне. Дом стал заполняться утренней жизнью других. Наверху, прямо над ним, жена собирала дочку в детский сад. Дочь звали Лиза, и жену тоже. Светошникову нравилось, что их зовут как одну.

Завтрак он не ел никогда. Только чай пил, и сахар-песок — две ложки. Светошников слизывал сахар с ложки, а не размешивал в чае. Сахар кусками он не любил: не хотел грызть. Ему казалось, что белые кубики тверже, чем его зубы, и зубы сломаются, расколются о рафинад. Светошникову нравилось слизывать белую колючую пудру прямо с ложки: во рту сразу становилось сладко, и заволакивало небо сахарным счастьем. В детстве он воровал сахарный песок, где удавалось. Редко выходило.

Жена рассказывала ему о планах на вечер, и что сегодня что-то важное в Доме Пашкова. Они приглашены и должны обязательно пойти. Там все будут. Светошников кивал и соглашался. Он знал, что никуда не пойдет.

С первого дня, как родилась дочь — все шесть лет — Светошников просматривал ее каждое утро. В ней все было чисто: ни дыма, ни чужого шевеления пауков, что могут прожить тебя насквозь. Проесть изнутри. Иногда ему что-то казалось, и он начинал тревожиться, но быстро понимал, что тревожится от любви. Он боялся за нее от любви. Это мешало ему видеть вещи ясно, как он видел в других. Поэтому он и боялся, что может что-нибудь пропустить.

С дочерью он почти не разговаривал. Не умел. Но играл часто, угадывая ее мысли и удивляя своими угадками. Жена привыкла и больше не пугалась.

— Шарф не надо, — сказал жене Светошников. — Она не хочет, чтоб шарф. Будет плакать.

Они стояли в большом деревянном холле с крышей клином перед выходом во двор. Этот холл напоминал Светошникову старый фильм про русского сказочного царя, который плыл в бочке. Что случилось с царем дальше, он забыл.

— Лиза, у тебя горло. Шарф обязательно. — Жена думала, что знает лучше. Она любила дочь.

Светошников посмотрел на дочкино горло. Там, внутри, была блестящая трубка, сквозь которую пульсировало гладкое. Хорошее горло. Можно и без шарфа. Он не стал спорить.

Светошников и маленькая Лиза сели в машину и поехали по дороге сквозь лес. Сегодня Светошников вел машину сам, и дочь сидела сзади. На повороте к шоссе Светошников посмотрел на нее в зеркало заднего обзора:

— Шарф не хочешь, — сказал Светошников.

Это был вопрос.

Лиза замотала головой и стала быстро говорить про то, как шарф колется. Светошников не слушал, но и не прерывал. Он знал, что когда Лиза говорит, в ее кровь вливается свет от утреннего воздуха. Потом свет мешается с кровью, как прозрачное молоко, и не дает плохому случиться. Ей слова были нужны. А ему вредны. У него со словами сила выходила и таяла в общей пелене вокруг. Ему нужно было все в себе держать.

— Шарф сними, — сказал Светошников. — Вечером — снова. Для мамы.

Лиза кивнула и стала рассказывать про кого-то из телевизора. Светошников перестал слушать и вел машину, иногда проверяя голос дочери на запах — здорова ли. Голос сегодня немного пах кислым, и нужно было сказать жене, чтобы вечером положила Лизе под подушку расческу со сломанными зубьями и один надорванный конверт. Но без адреса.

А то беда узнает, куда прийти.

4

Себя он видеть не мог, только других. Раньше, ребенком, Светошников пытался разглядеть себя внутри. Он знал, как нужно: на секунду замереть и перестать все слышать, да чуть осесть вниз, погрузнеть. И сразу увидишь человека внутри: переплетения длинных трубок и сетку тонких проволочек, по которым бежит красное. И где плохо, не так. Там или цвет другой, или запах, как цвет.

Запахи он тоже мог видеть.

Но в себе Светошников не видел ничего. Словно он был пустой и темный. Словно его взгляд ударялся в черное стекло, отражался и возвращался назад.

Он был не прозрачный.

За себя Светошников не боялся. Когда к нему придет, он себе не поможет. «Да ведь пришло уже, — вдруг подумал Светошников. — Дверь-то нужно открыть и войти. Оно и есть». Он всегда знал, что так случится: однажды придет, и деться некуда.

Было не страшно, а как-то странно, что это происходит прямо сейчас, пока он сидит у себя в кабинете и пьет фруктовый чай. Он здесь сидит, и вроде все хорошо, а дверь его ждет, и никуда от нее не уйти. Светошников посмотрел в окно: он хотел убедиться, что там жизнь, как всегда.

Спешить он не хотел. Успеется.

Светошников любил пустоту своего кабинета: здесь не было ничего, кроме стола, кресла и телевизора, подвешенного в левом углу под потолком. Пальто он снимал в другой комнате, где стоял шкаф для одежды. Там был еще один стол, за которым сидела его секретарша, Мадина. Светошников не знал, что она делает целыми днями: он ее ни о чем не просил, и ему от нее ничего не было нужно. Мадина сама приносила чай, когда ей казалось, что он хочет чаю. Она всегда приносила фруктовый, который противно пах сладким. Светошникову такой чай не нравился, но он не спорил. Кивал и пил.

Вначале Мадина пыталась составлять расписание его встреч и каждое утро об этом спрашивала. Он молчал и не знал, что сказать: никаких встреч у него не было, только те, когда нужно «посидеть». А как знать заранее? Когда нужно, тогда и нужно. Какое здесь расписание? Потом Альтин с ней поговорил, Мадина отстала и занялась другими делами. Чем, Светошников не знал. Он мало обращал на нее внимание. Ни к чему.

Один раз он взглянул, как ее родинки дышат, и увидел, что маленький сын Мадины скоро умрет от восточного воздуха. Там будет темно, и мухи вокруг. Все подумают, что это болезнь, но нет: воздух придет за ним и окутает, словно пленка, и тот задохнется внутри. Кровь станет белой и перестанет струиться. Можно было его спасти, если раз в девять дней водить на гору и сталкивать вниз, и чтобы в руках он держал красный круг. Тогда только поболеет и перестанет ходить. Совсем. Но жить будет долго.

У Мадины над столом висел календарь с кошками. Каждый день она передвигала пластиковое окошко, и число в окошке становилось важнее, чем другие — до и после. Одни числа были черные, другие красные. Светошников видел, что ее сын умрет в красный день. Мадина передвигала пластиковое окошко и не знала, что отсчитывает дни его жизни.

Светошников ей ничего не сказал: все равно не послушает. Раньше он пытался говорить людям, что делать от беды, но те не слушали. Ему не жалко их было он тогда думал, что говорить нужно. Он тогда думал, что видит для того, чтоб другим сказать. Никто не слушал: когда был маленький, над ним смеялись и били. Даже Альтин вначале не верил. Пока чуть не пропал в той трубе.

Иногда Светошников встречал таких, как был сам. Редко. Он их сразу узнавал: не мог видеть, что внутри. Как у себя. Смотрит, а взгляд отражается, словно человек тот — пустой. Словно полый, внутри нет ничего, а тело натянуто на темноту, сквозь которую взгляд не проходит. А в остальном — как все.

Они его тоже узнавали. Одна, в Турции, даже кивнула ему. У нее глаза пахли зеленым. Этот запах потом не давал ему спать по ночам. Он тогда сжег в пепельнице свои обрезанные волосы, чтобы она на дым пришла. Чувствовал, ее дым притянуть должен. Хотел ее глаза еще раз услышать.

Не пришла. Удержалась. И его не звала. Он бы почувствовал.

Как из сна, из речного тумана зазвонил телефон. У телефона было шесть линий, и сейчас красным горела первая. Альтин.

Светошников поднял трубку и ничего не сказал. Не он же звонит.

— Паша, ты как? — бежал к нему в ухо рыжей струйкой голос Альтина. — Все хорошо?

Отвечать Светошников не стал: а хоть бы и нет? Что он, поможет что ли?

— Паша, проблемы, — Светошников понял — по цвету голоса, что у того с утра опять болело под животом. Это легко: Альтину нужно будет помочиться на ладонь, лучше правую, и потом пальцем, пока не обсох, нарисовать внизу живота кружок и стрелку. Светошников хотел было об этом сказать, но Альтин его остановил:

— Паша, эти клиенты, с заводом, от сделки отказываются. Опять их залог не устраивает. Вчера согласились на все, взяли договор, чтобы на правлении утвердить, а сейчас позвонили и отказались. Ты уверен, что это были ракушки?

— Да, — сказал Светошников. — Это были ракушки.

Альтин замолчал. Он ждал, что Светошников еще что-нибудь скажет. Светошников тоже молчал: он пытался почувствовать сквозь дальний воздух, что случилось у вчерашних людей напротив. Он закрыл глаза и настроился на узколицего: тот был легче, прозрачнее. Его должно лучше быть видно.

Альтин дышал с другой стороны провода, и его дыхание пахло горьким. Он мешал Светошникову своим дыханием. Светошников положил трубку на стол.

Не видно. Темнота с крапинками, и плотная такая. Он такой и не видел раньше. Или кто-то защиту поставил, или предупреждают его, что не обойдется. Дверь-то ждет. Не зря ж ему ее целый месяц показывают.

Светошников открыл глаза и взял трубку с больным голосом Альтина.

— Далеко, — объяснять он не мог. Не умел. — Мне нужно, чтоб они близко. Как вчера.

— Не вопрос, Паша. — Альтин обрадовался, и голос снова засветился, стал красным. — Назначим встречу, и ты их додавишь. Добьешь. Да, Паша?

Светошников осторожно положил трубку на рычаг. Если резко положить, ударить трубкой о телефон, у Альтина боль в горло пройдет. Альтина он берег — без него как? Он это еще в школе понял. Когда Альтина в трубу столкнули, и тот согласился в ней умереть.

Светошников знал, что такие, как он, всегда при других. Для себя он не мог ничего. Ему, правда, ничего и нужно не было. Ему, что нужно, все Альтин для него делал. Болеть Светошников не болел: в нем болеть было нечему.

Он надеялся, что это другой, как он, поставил защиту, и оттого люди из вчера не соглашаются. Он с таким уже сталкивался. Давно еще — Светошников плохо помнил время — Альтин сказал, что они пойдут к одному человеку, от которого все зависит. Их могут сделать уполномоченным банком. Это все, что Альтин попросил запомнить, потому что важно: уполномоченным банком. За этим идем, Паша. Мы целый месяц ждали, пока нас там примут.

Важный человек их принимал не один. Рядом с ним сидела старая женщина, у которой под очками не было глаз. Светошников это сразу увидел, и что она пустая, как он сам. Только пустее.

Альтин все рассказал и передал важному бумаги. Тот делал вид, что на них смотрит, а на самом деле ждал, что старуха решит. Но вопросы задавал, словно читал.

Светошников быстро понял, что Альтину нужно ложечкой чай обратно сливать. Поднял чай в ложке и обратно в чашку слил. И снова. Тогда все вопросы от Альтина вернутся к важному, словно он сам на них ответил. А своим ответам он будет рад.

Альтин так и стал делать, и Светошников видел, как слова Альтина текут через стол к важному в глаза. Ответы пахли сладким, как чай. Важный человек кивал и соглашался. Он делал какие-то пометки на бумаге, но Светошников знал: это так, ни о чем.

Он спохватился, когда было поздно, — в воздухе висела решетка. Светошников сразу понял, что случилось: старуха нарисовала ее перед собой на белом листе, и решетка сошла с листа и повисла в воздухе над столом. Ответы Альтина не могли пробиться сквозь решетку и начали ломаться, коверкаться и доходить до важного никому не нужными осколками. Важный человек быстро потерял интерес, стал светлее внутри, и сообщил Альтину, что тот к разговору не готов. Так они и ушли, а пустая старуха без глаз только кивнула на прощание.

Может, у вчерашних людей тоже есть кто-то такой?

— Вряд ли, — подумал Светошников. — Это дверь о себе дает знать. Зовет расплатиться. Светошников закрыл глаза и сразу очутился в своем сне: коридор, и дверь в конце. Он протянул руку и толкнул дверь.

Перед ним висело сгущающееся ничто.

Как когда он в школе с лестницы прыгнул.

5

Он и сам не знал, почему прыгнул. Светошников стоял на четвертом этаже школы — там находился вспомогательный класс, где он учился. На уроках он все время молчал, и когда учителя его спрашивали, начинал плакать. Его оставили на второй год в третьем классе, а потом перевели во вспомогательный. Что это значит, Светошников не понимал, но был доволен: здесь дети над ним не смеялись — сами были такие.

Иногда учительница била их книгой по голове. У нее были странные уши — словно два цветка по бокам головы. Светошников не помнил ее лица, только уши.

Он тогда был не таким. Был обычный дурак. Учительница звала их «дебильчики». Она о них так и говорила:

— Опять мои дебильчики ничего не сделали.

Светошникову нравилось, что она их так ласково зовет. Потом Альтин объяснил, что это плохо, как дурак. Светошников долго не верил: дурак звучало жестко, а дебильчики — мягко, ласково. Ему нравилось.

Он стоял у лестничного проема и смотрел вниз. Домой идти не хотел: боялся, что мать в тот день трезвая — деньги она еще в начале месяца пропивала. Трезвая, мать была злая и могла начать драться. Она его била нечасто, но долго и всегда молча. И кричать не разрешала: так и молчали оба, пока мать не уставала и шла на кухню есть хлеб. Светошников тогда коротко плакал и тоже шел есть.

Он и не прыгнул вовсе: стоял и смотрел в проем. Четыре этажа. А потом понял, что падает — долго, медленно. Было хорошо видно лестницу и других: кто поднимается, кто вниз бежит. У какого какой портфель.

Казалось, он летел больше часа. Внизу его ожидало мерцающее марево, какое он теперь видел во снах. Он в него и шагнул через перила тогда. Сам не понял, как получилось. Мерцание его подхватило и чуть-чуть покачало перед тем, как опустить на кафельную плитку. И все. Даже больно не было. Встал сам. И упал сразу. И только тогда Светошников услышал, как вокруг кричат люди. До этого — пока падал — было тихо.

После того он начал видеть, что у кого внутри и что делать нужно. Оно само появилось, он и не удивился даже. Словно так и должно быть. Поначалу Светошников увидел это в больнице, где его целую неделю держали, хотя ничего у него не болело. Зато он видел, как болит внутри других, и понимал, что врачи делают не так.

Рядом в палате лежал старик, у которого слева от груди в красном мешочке жила плохая кровь. Старику нужно было перед утренним светом посидеть на корточках, а когда воздух начнет наполняться прозрачным, быстро начинать тереть левой ладонью от живота вверх. Тогда кровь посветлеет, и темный паук внутри отпустит мешочек, который уже еле-еле пульсировал.

Светошников сказал про то матери, когда она пришла в четверг (там в другие дни не пускали). Со стариком он разговаривать боялся. Мать сначала не слушала, а когда поняла о чем он, заплакала. Пришла медсестра, и мать ей долго жаловалась, что Паша стал совсем дурачок, и раньше-то умным не был. Но теперь, может, дадут пенсию по инвалидности.

Сестра покивала и ушла. Когда она выходила, Светошников посмотрел на нее сзади и вдруг понял, что отец с ней маленькой делал что-то, что она никак не может забыть. Оттого у нее по утрам и дыхания нет. Он сразу знал, как это вылечить: идти от солнца в другую сторону и через каждый следующий шаг бить лодыжкой по лодыжке, словно хочешь свою же ногу подбить. Только руки надо держать в стороны, будто ждешь, чтоб обняться.

Иначе не сработает.

Говорить медсестре он об этом не стал. Боялся — побьет.

С той поры Светошников начал видеть. Мир вокруг оказался совсем другим. Светошников сначала не верил, что остальные не понимают, как все устроено он думал, что это он раньше не видел, как все на самом деле, и оттого его дразнили и в школе, и во дворе. Выходило наоборот: только он один все и видел. А другие, как слепые, ходили вокруг и понять не могли, что и почему. Ни внутри себя, ни снаружи.

Светошников теперь знал, что утренний туман делает худых больными, а толстые наливаются водой оттого, что у них между животом и грудью как кусок ваты, который воду держит и не дает ей уйти. Он видел мысли людей и мог сказать, какого они цвета. Светошников понимал, что заря никогда не приходит одна, всегда две зари: одна — для тех, у кого глаза светлые, другая — для остальных. А от вечерней простуды надо бумагу мелко нарвать, на пол бросить и оставить лежать до утра.

Все это было просто и понятно, как отчего дождь льет: звезды плачут, что мы их не любим. Альтин его годами выспрашивал, как Светошников видит, что видит как знает, что знает. Светошников не мог ничего объяснить: когда дышишь, не думаешь, как дышать. Дышишь и все.

Только сила его теперь подходит к концу. Слишком долго хорошо было. Не задаром же. Пора расплатиться.

Светошников посмотрел на экран телевизора под потолком, где девушка билась на мечах с другими. Он знал: она их победит, но потом все равно прыгнет в пропасть. Так и он: тогда не долетел, а сейчас время.

Или обойдется?

6

Искать Светошников начинал из разных мест: надеялся, что по‑разному и получится. Глупо, конечно: все одно приведет куда нужно. Так, с собою в прятки играл.

В этот вечер радость внутри кольнула болью на набережной, под Павелецким мостом. Боль превратилась в звук и повела Светошникова сквозь суету спешащих машин. Радость стала музыкой — снова лютня. Светошников понимал: от нее не спрятаться — она ж внутри.

Он уже ездил часа три к тому времени, застревая в вечерних московских пробках. Понятно было, что в конце его выведет к Неопалимовскому переулку. Но самому туда ехать нельзя: надо знака ждать.

Нечего спешить.

Он пришел в переговорную сегодня утром, задолго, хотел там один посидеть. Почувствовать, что нужно. Может, мебель другую, или что переставить. Или что принести.

Эту переговорную он выбирал сам. Она была меньше, чем та, где встречались в прошлый раз. Ему и нужна была комната поменьше, чтобы ее быстрее пропитать красным. Что красным, Светошников знал точно. Видел. Это без ошибки.

Узколицый не появился: вместо него была молодая женщина с ненужными глазами. Другой, с толстым голосом, назвал ее имя, и Светошников неожиданно запомнил. Он раньше имен не помнил — ни к чему было. А тут — сразу. Он насторожился: не так.

Светошников просмотрел ее внутри: ничего особенного, прозрачная. Не болеет ничем сильным. Женщина как женщина — никакая.

Разве что за правой глазницей у нее жила обида на мать. Что там между ними произошло, он смотреть не стал — времени нет. Да и не важно. Он бы почувствовал, если нужно поглядеть.

Они уселись, и Светошников перестал слышать: у него работа была. Он собирал красноватую краску из голоса Альтина и пропитывал ею воздух в комнате. Чашки он еще утром попросил красные, и люди напротив пили из новых красных чашек.

На столе перед ними лежали остро-оточенные красные карандаши.

Светошников видел, как нужный цвет заполняет глаза сидящих с другой стороны стола. Скоро они внутри заснут и на все согласятся. Снаружи человек как прежний: говорит, смеется, а внутри спит. Такого можно заставить делать что угодно — надо лишь правильный цвет подобрать. Светошников знал: для этих красный — правильный.

Цветом наполнять — самое сложное. Много силы уходит. Зато потом что угодно с человеком делай. Полностью наполнять нельзя — не проснутся. У него однажды случилось. Он ту девушку до сих пор помнил. У нее — где сердце — был колокольчик и звонить перестал, пока она делала, что он хотел.

Светошников долго знал ее имя.

Люди напротив спали. Женщина что-то объясняла, поминутно тыкая накрашенными ногтями в текст договора, а другой, с толстым голосом, кивал и приговаривал:

— Именно. Именно.

На деле же, они спали. Красное заполнило их по шею и теперь качалось там неспешно, словно вода в прозрачном кувшине. Кровь в них тоже текла, но Светошников мог различить, где что. Красное было хуже. И оно стояло, а не текло.

Он повернулся к Альтину и кивнул: можно начинать. Альтин моргнул, и глаза у него стали еще круглее — все не верил, что другие спят. Светошников засмеялся: он не первый раз при Альтине это делал, а тот все не верил.

— Давай, — сказал Светошников. — А то очнутся.

Альтин снова моргнул и заговорил, обращаясь к сидящим напротив:

— Надо подписать договор с банком. Это хороший договор. Его надо подписать. Это хорошие условия. Надо подписать договор.

Светошников следил, как слова втекают в глаза сидящих перед ним мужчины и женщины и остаются у них в головах: красное не позволяло словам осесть ниже. Женщина показала Светошникову какое-то место на бумаге и спросила, готов ли банк рассмотреть альтернативу залогу. Светошников кивнул он подивился, как она крепко спит.

Слова Альтина хорошо ложились, но почему-то не расползались красным туманом, заполняя собой все вокруг. Это было не правильно: слова должны были раствориться у людей в головах и стать одним с кровью, что текла по тоненьким проволочкам вдоль затылков. Но слова висели отдельным куском и не мешались с кровью внутри. Светошников позвал Альтина:

— Краснее говори. Краснее.

— Что? — не понял Альтин. — Красивее?

— Краснее, — повторил Светошников. — Чтобы голос — краснее.

Альтин кивнул и заговорил снова. Светошников видел, что голос у того стал вроде краснее, но все равно светлый. Как алое знамя. У них в школе такое было, в актовом зале.

Он знал, правда: дело не в Альтине. Дело в нем. Даже самое сильное у него теперь не работало. Он надеялся, если цветом наполнить, все получится. Не так.

Светошников смотрел, как красное постепенно вытекает из людей напротив. Оно, понятно, никуда не вытекало, а испарялось, и верхний слой становился все ниже и ниже. Словно воду в раковину набрали, а потом затычку вытащили.

Еще немного и проснутся. И ничего не подпишут.

Светошников встал и пошел к двери. Альтин его что-то спрашивал, но он не слушал — ни к чему. Что сидеть и смотреть, как они откажутся от всего, что им предлагают. И так худо.

У порога Светошников оглянулся и посмотрел женщине в глаза. Он хотел узнать, что у нее тогда с матерью вышло. Не увидел: словно тьма, и сквозь тьму — искры. И того не смог.

Он сразу уехал из банка, сам за рулем. Светошников выбрался на Третье кольцо и дважды по нему проехал, возвращаясь туда, где начал. Мобильный телефон мелодично звонил протяжной музыкой, которую любила жена. Светошников не отвечал: ему было нечего сказать Альтину. Он и себе-то не знал, что сказать.

Его ждала дверь.

7

Радость нашла его под Павелецким мостом. Не слушать — только хуже потом. Светошников свернул за долгими звуками лютни на Садовое кольцо в сторону Октябрьской. Он поехал, следуя протяжной музыке внутри.

Машины теперь двигались намного быстрее.

Не идти — нельзя. Оно ж не отпустит. Силу отнимет, и что потом? Станет он снова обычный дурак. Делать Светошников ничего не умел, кроме того, что делал для Альтина. Он нигде и ничему не учился — не нужно было. Он — что надо — и так знал.

Раньше.

Светошников развернулся над туннелем у Нового Арбата и поехал в обратную сторону по Садовому кольцу. Музыка стала не сильнее, но словно отчетливее, будто раньше играли издалека, а теперь ближе подошли. Понятно, однако: это он сам ближе подходит.

Звуки лютни провели его по улице Бурденко к Плющихе и исчезли на углу одного из Неопалимовских переулков. Здесь музыка перестала играть. Машины были плотно припаркованы вдоль тротуаров, но на углу Светошникова ждало свободное место. Место пахло чужим теплом, как насиженный стул. Будто для него хранили.

Переулок был другой, чем раньше. Но тоже Неопалимовский.

Светошников заглушил мотор и стал ждать. Знак нужен.

Он понимал, что врет себе, будто для силы идет: себя успокаивал. Он и не вернется, наверное. Марево не отпустит. Оно ж недаром воронку показывает: втянет и все. Ему и так сколько лет с того прыжка дали. Жизнь хорошую. Дочку.

Идет он — потому что велено. Не может не идти. Был бы человек обычный, мог не послушаться. А он должен.

С крыши дома напротив поднялась стая птиц. Они были одного цвета с воздухом, но Светошников их хорошо видел. Птицы были нездешние они для него остановку делали. Стая чуть замедлила над его машиной и полетела вглубь дворов. Куда раньше собаки бежали.

Пора.

Он хотел уехать отсюда — сразу, сейчас. Светошников закрыл глаза и оказался в своем сне: он шел по коридору без стен. Марево висело перед ним, звало, и в центре — где воронка — что-то лопалось и просвечивало холодным бледным светом.

Его любимым.

В окно машины постучали. Светошников открыл глаза: за стеклом стоял цыганенок-оборвыш, лет семи. Такие клянчили в переходах метро и на светофорах. Часто до поздней московской осени они стояли на асфальте босые — для жалости. Их взрослые ждали чуть в стороне, чтобы потом отнять поданные копейки.

Светошников вышел из машины. Цыганенок отскочил в сторону, но остался, не убежал. Светошников посмотрел: тот был в обуви. Не как другие.

— Дядь, дай, — заныл цыганенок. — Дай.

Он сильно косил и потому выглядел дебилом. Казалось, он смотрит мимо Светошникова, а того не видит совсем. На голове у мальчика была надета взрослая шапка-ушанка, ненужная в эту погоду. Октябрь же.

Светошников пошел за птицами.

Он мог видеть: не ясно, как всегда, а словно сквозь марлю. Навстречу попалась женщина, и Светошников понял, что у нее плохо в коленях. Там качалось темное пятно, и оно двигалось отдельно от ее тела, сантиметрах в пятидесяти, словно плыло впереди женщины. Светошников видел, что там у нее плохо, но не видел, что именно плохо. Раньше он сразу знал.

Светошников посмотрел на ближний дом. Он не мог видеть людей за стенами, лишь пятна. Раньше он их видел всех вместе и каждого порознь, и про них знал. Теперь — только пятна — как солнечные зайчики на стене. Но черные.

Его потрогали за пальто.

— Дядь, дай, — у цыганенка текло из носа, и он утирал себя рукавом. — Дай.

— От своих отбился, — решил Светошников. — Или прогнали.

Он хотел посмотреть, больной ли мальчик, но понял: не нужно. Ему нельзя было смотреть внутрь этого мальчика.

— Оно и лучше, — подумал Светошников. — Ни к чему.

Он остановился на перекрестке. Птиц в небе больше не было, и он не знал, куда идти. Самому нельзя: нужно ждать.

Подул ветер, закружил пыль и последние листья, бросил их поверх его головы. Ветер дул в лицо, откуда Светошников пришел. Тот на секунду замер: отпускают что ли? Можно уходить? Не сегодня? Он уже повернулся, чтобы пойти за ветром, когда вдруг перестал видеть. Словно лицо облепили холодным и комканым.

Светошников сорвал с лица принесенную ветром газету. Он посмотрел на мятый шершавый лист и увидел напечатанное жирным слово: СДАЕТСЯ. Под заголовком мелким шрифтом бежала вниз колонка объявлений о сдаче квартир. Одно из них было обведено красным. Светошников посмотрел на адрес в газете, затем на название улицы и номер здания на углу. Номер тот же, только строение 1. Его дом был строение 2.

Выходило — во двор.

Он повернулся к цыганенку. Светошников знал, что теперь ему позволено на того глядеть: он дошел до своего места. Но глядеть не стал — не до того. Он судьбу пришел встретить.

— Иди, — сказал Светошников. — Отсюда.

Цыганенок шмыгнул носом и тихонько завыл. Не плакал, а так, в слабый голос.

— Дядь, дай, — просил мальчик. — Ну дай.

Он протягивал руку. Светошников посмотрел на маленькую ладонь: там внутри бились жилки, и под кожей текла бледная жидкость. Жидкость пахла зеленым, как новая трава по весне.

Только поздно это. Значит, тому и быть.

Светошников пошел в темную арку. Он слышал, как мальчик клянчит у него за спиной, но слов больше не разбирал. Ему приготовиться нужно.

Посреди двора стоял старый четырехэтажный дом. Дом был окружен построенными позже большими зданиями, и его то ли забыли снести, то ли для чего берегли. «Оно и понятно для чего», — решил Светошников.

Рядом с домом криво освещенные светом из чужих окон скрипели качели. Словно на них качался кто-то, невидимый даже Светошникову. Во дворе не было птиц и людей. Только у подъезда сидела старуха с пустым лицом. Она никуда не глядела.

Светошников показал ей газету.

— А, в шестую, — сказала старуха. — На третий этаж тебе. Да их и дома нету.

Это, положим, он и сам знал.

Цыганенок поднимался за ним по деревянной лестнице, которая не скрипела. Он что-то говорил, просил, но Светошников не слушал. Он дверь искал.

От площадки третьего этажа в сторону уходил коридор. Светошников его хорошо знал. Видел раньше. Только без стен.

Коридор был недлинный. Он становился все светлее ни от чего, сам. Словно чем глубже, тем больше света. Скоро стало так светло, что Светошников перестал видеть стены.

— Дядь, дай, — домогался сзади тоненький голос. — Ну дай.

Вот и угол. Здесь стояло ведро. Светошников остановился и посмотрел, что на дне. Теперь можно. Все одно.

Кто-то топил котят и ведро в коридор выставил. Поленился во двор идти. Котята качались в мелкой воде мордочками вниз. Их пушистые хвостики тоже плавали, как надувные.

Светошников повернул за угол. Здесь в воздухе висело мерцающее марево, сквозь которое темнела дверь. Марево переливалось и лопалось в центре. Оно облепило дверь и начало сквозь нее просачиваться.

Тут Светошников увидел себя. Не со стороны — внутри. Что раньше видеть не мог.

Он внутри был светлый. Как белый огонь. Он себя раньше видеть не мог оттого, что внутри был светлее, чем мир. Много светлее. У него и вправду там ничего не было — свет один.

— Дядь, дай. Ну дай.

Светошников стоял рядом с дверью. Марево уже просочилось насквозь и звало его: время. Сейчас он заплатит за все: за перемену судьбы, за чужую удачу, за легкость жизни, за деньги, за дочь.

Светошников протянул руку и открыл дверь рывком. Не оборачиваясь, он схватил цыганенка за ворот и швырнул его в воющую от ожидания пустоту.