Через тринадцать дней после того, как цирк братьев Энтуистл-Илинг отправился в дальний путь на свою зимнюю базу в Перу, штат Индиана, двое ребят, охотившиеся на белок в лесу близ Портуайн-роуд, обнаружили мертвое тело в сумасшедшем костюме из пурпурно-оранжевого велюра. Они наткнулись на него в конце грязной гравийной дороги, которая начинается в пяти милях от города и идет к западу, — на карте округа Юггогени она значится под аббревиатурой А22. Еще бы на полмили восточнее — и тогда не мне, а моим коллегам из округа Файетт пришлось бы искать ответ на вопрос, кто застрелил этого человека и освежевал его голову с подбородка до макушки и от ключицы до ключицы, хладнокровно сняв уши, веки, губы и скальп в один прием, точно кожуру с апельсина. Меня зовут Эдвард Саттерли, и вот уже двенадцать лет я честно служу обитателям Юггогени на посту окружного прокурора, занимаясь делами, в которых чересчур много изуверского и эксцентричного. Я привожу нижеследующий отчет, хорошо понимая, что у многих возникнут сомнения в его истинности и моей правдивости, и прошу читателя рассматривать его, по крайней мере отчасти, как мое заявление об отставке.

Фаррелл Уильямс записал песню, которую можно будет услышать только через 100 лет
Далее Фаррелл Уильямс записал песню, которую можно будет услышать только через 100 лет
В галерее Triumph прошла церемония вручения премии Cosmopolitan Beauty Awards
Далее В галерее Triumph прошла церемония вручения премии Cosmopolitan Beauty Awards

До того, как найти труп, подростки несколько часов кромсали убитых белок длинными ножами — это жестокая забава, и неудивительно, что поначалу члены следственной бригады заподозрили в совершении преступления их самих. Кровью были испачканы рукава мальчишек, полы их рубах и козырьки их серых саржевых кепок. Но и окружные детективы, и я быстро исключили Джои Матушака и Фрэнки Корро из числа потенциальных убийц. При всем своем близком знакомстве с хрящами, сухожилиями и ярко-багряной внутренностью распоротого тела ребята прибыли в участок бледными и ошеломленными, и вдобавок у нас имелись убедительные доказательства того, что страшная находка вынудила их расстаться со значительной долей содержимого своих желудков.

Далее, хотя я твердо намерен изложить все обстоятельства этого дела, насколько они подвластны моему разумению, не боясь показаться читателю лжецом или ненормальным, я не вижу смысла в том, чтобы приводить дальнейшие анатомические подробности преступления, — скажу лишь, что наш медицинский эксперт доктор Соэр, выполнивший свою задачу со всем тщанием и печальной решимостью, выразил абсолютную и непреклонную убежденность в том, что жертва рассталась с жизнью прежде, чем ее убийца принялся орудовать своим очень длинным и очень острым ножом.

Как я уже упоминал, мертвец был облачен в весьма странный костюм — сильно поношенные штаны и куртку из пурпурного велюра и ярко-оранжевую жилетку, все это с огромными заплатами из материи самых невообразимых, вызывающе контрастных цветов. Именно эти заплаты наряду с многочисленными трещинами на подошвах ботинок погибшего и общим плачевным состоянием его одежды позволили первому прибывшему на место убийства детективу — человеку, не способному видеть глубже самой верхней оболочки мира (я должен признаться, что в нашем унылом уголке на западе Пенсильвании нет ровно ничего привлекательного для лучших мастеров сыска), — опознать в нем бродягу, хоть и с необыкновенно большими ногами.

— Дурень ты, Ганц! Скорее всего, это не настоящие его ботинки, — мягко заметил я. Позвонив мне в пансион с той жуткой лесной поляны, он оторвал меня от ужина — брунсвикского рагу (коронного блюда моей хозяйки), приготовленного, по крайне неприятному совпадению, из свинины и беличьего мяса. — Он носил их, чтобы смешить публику.

— Они и правда смешные, — сказал Ганц. — Если подумать. — Детектив Джон Ганц был крупным детиной — широкий костяк, облеченный в румяную плоть. Он дышал ртом, ходил, понуро сутулясь, как часто ходят люди высокого роста, и пять раз на дню совершал один и тот же ритуал: доставал расческу и приклеивал свои редеющие светлые пряди к макушке, предварительно мазнув их бриллиантином.

Когда я добрался до поляны, прервав свой одинокий ужин, труп лежал в той же позе, в какой его застали молодые охотники, — навзничь, вскинув руки по обе стороны от своего освежеванного лица. В этом жесте читалось удивление, сразу подогревшее надежду бедного доктора Соэра на то, что смерть несчастного от пистолетного выстрела предшествовала надругательству над его телом. Ганц или еще кто-то из полицейских милосердно прикрыл изуродованную голову куском замши. Довольно было на одно мгновение заглянуть под него, чтобы узнать о состоянии головы все, что могло бы понадобиться мне или читателю, — я никогда не забуду этой чудовищной безгубой улыбки, — и заметить необычный галстук, на котором бродяга остановил свой выбор. Это была гигантская обвисшая бабочка, белая в оранжевый и пурпурный горошек.

— Черт побери, Ганц, — сказал я, хотя в действительности мой вопрос вовсе не был адресован этому увальню, который — я знал — едва ли сможет ответить на него в относительно скором времени. — Что делает в моем лесу мертвый клоун?

Мы не нашли при трупе ни бумажника, ни какого бы то ни было удостоверения личности. Мои люди вместе с лучшими силами полицейского управления Эштауна вновь и вновь прочесывали лес к востоку от города, ежечасно увеличивая радиус своих поисков. В тот день, в минуты, свободные от исполнения прочих моих обязанностей (тогда я пытался покончить с шайкой Дашника, занимавшейся контрабандой и сбытом сигарет в наших краях), цепочка умозаключений привела меня к цирку братьев Энтуистл-Илинг, который, как я вскоре припомнил, недавно останавливался у восточной окраины Эштауна, на опушке леса, где было обнаружено тело.

На следующий день мне удалось связаться с зимней базой цирка в Перу и переговорить с его главным управляющим, человеком по фамилии Онхойзер. Он сказал мне по телефону, что труппа покинула Пенсильванию и сейчас направляется в Перу, и я спросил, не поступало ли от ее директора сигналов о внезапном исчезновении одного из клоунов.

— Об исчезновении? — переспросил он. Я пожалел, что не вижу его лица, ибо мне послышалась в его голосе какая-то напряженная, фальшивая нотка. Может быть, он просто нервничал, разговаривая с окружным прокурором. Все данные свидетельствовали о том, что цирк братьев Энтуистл-Илинг — сомнительное предприятие, и его деятельностью наверняка уже не раз интересовались представители судебной системы. — Да нет, по‑моему, ничего такого.

Я объяснил ему, что в сосновом бору близ Эштауна, Пенсильвания, найдено тело мужчины, который, судя по всему, был при жизни цирковым клоуном.

— Нет-нет, — сказал Онхойзер. — Я искренне надеюсь, что это не наш, мистер Саттерли.

— Не могло ли случиться так, что один из ваших клоунов отстал от труппы, мистер Онхойзер?

— Клоуны — особый народ, — ответил Онхойзер таким тоном, словно хотел оградить себя от дальнейших нападок с моей стороны. — Они любят свою работу, но иногда она начинает, как бы это выразиться, немного их угнетать. — Выяснилось, что сам он в молодости выступал клоуном в цирке, который теперь перешел под его управление. — Для клоуна нет ничего необычного в том, чтобы на время отойти от дел и позволить себе месяц-другой честно заслуженный отдых в каком-нибудь тихом городке, — это позволяет им, так сказать, снова обрести форму. Не то чтобы это принято, но так бывает. Я позвоню директору труппы — они сейчас в Кантоне, в Огайо, — и попробую что-нибудь выяснить.

Из подтекста нашей беседы я извлек, что клоуны — люди нервные и порой срываются в неожиданный загул. Наверное, этот бедняга бросил здесь якорь пару недель назад и залечивал душевные раны, хлеща горькую, покуда не повздорил с кем-то очень опасным и, возможно, не питающим большой любви к клоунам. Честно говоря, внутренний голос нашептывал мне — хотя пока факты этого не подтверждали, — что простые жители Эштауна и его окрестностей могут спать спокойно, не боясь разгуливающего на свободе убийцы. В очередной раз я вынул листок бумаги, который положил утром под пресс-папье. Это была справка, врученная мне доктором Соэром: «Коулрофобия — болезненный, иррациональный страх перед клоунами или отвращение к ним».

— Кхм… послушайте, мистер Саттерли, — снова заговорил Онхойзер. — Надеюсь, вы не будете против, если я спрошу. Надеюсь, это не входит в число конфиденциальных подробностей, которые нельзя разглашать, или чего-то подобного. Но я знаю, что когда дозвонюсь до них, до моих людей в Кантоне, они захотят узнать.

Я почему-то догадался, о чем он хочет меня спросить. За его любопытством ощущался свербящий страх; в его голосе звучала нотка ужаса. Я ждал продолжения.

— Как он… было ли что-нибудь… как он умер?

— Его застрелили, — сказал я, на минуту откладывая самую интересную часть ответа, словно натягивая эту слабую ниточку страха. — Пуля попала в голову.

— А было ли… простите. И ничего… больше никаких повреждений? Кроме огнестрельной раны, разумеется.

— Да, его голову действительно очень жестоко изуродовали, — бодрым тоном ответил я. — Вы об этом спрашиваете?

— Ох! Нет-нет, я…

— Убийца или убийцы удалили всю кожу с черепа. Это было сделано весьма умело. А теперь расскажите-ка мне все, что вам об этом известно.

Последовала новая пауза; через несколько секунд по соединяющей нас линии хлынул поток возбужденных электронов.

— Я ничего не знаю, господин окружной прокурор. Мне очень жаль, но у меня срочное дело. Я позвоню вам немедленно, как только…

В трубке раздался гудок. Мой собеседник так торопился дать отбой, что даже не успел закончить фразу. Я встал и подошел к полке — в последние месяцы там, за бюстом Дэниэла Уэбстера, у меня всегда стояла наготове бутылка виски. Захватив ее и пыльный стакан, я снова уселся в кресло и попробовал примирить себя с мыслью, что столкнулся — увы, не в первый раз за время своего пребывания на посту главного блюстителя закона в округе Юггогени — с убийством, в основе которого лежит не обычный сплав глупости, низости и редкостной неосмотрительности, а непостижимые планы существа, злого по самой своей природе. Однако обескураживало меня не то, что преступление, совершенное по наущению некоей злой силы, априори представлялось мне более трудным для раскрытия, нежели деяния глупцов, неудачников или людей с необузданным нравом. Наоборот, зло частенько проявляет себя на удивление понятным образом, посредством несложных схем и силлогизмов. Но присутствие зла, будучи учуяно хоть однажды, нередко пробуждает в воображении публики все, что в нем есть иррационального и неподконтрольного. Это катализатор для возникновения самых абсурдных теорий, псевдонаучных домыслов и не знающих критики космических нагромождений истерии.

В этот момент ко мне в дверь постучали, и вошел детектив Ганц. Раньше я пытался прятать стакан с виски за пишущей машинкой или фотографией моей жены и сына, но теперь это казалось мне напрасной суетой. Я бы все равно никого не обманул. Ганц отреагировал на стакан в моей руке поднятием брови и ханжеским поджатием губ.

— Ну? — спросил я. Был краткий период, сразу после смерти моего сына и последующего самоубийства моей дорогой жены Мэри, когда я черпал утешение в сочувствии, проявляемом ко мне подчиненными. Затем я обнаружил, что сожалею о своей прежней слабости. — Ну что? Нашли что-нибудь новое?

— Пещеру, — ответил Ганц. — Этот чудак жил в пещере.

Вся гряда низких холмов с лощинами, отделяющая Юггогени от соседнего округа Файетт, изъедена пещерами. В течение многих лет — я тогда был мальчишкой — человек по имени полковник Эрншоу устраивал грошовые туры с демонстрацией переливчатых органных труб и острых каменных клыков Нейборсбургских пещер, пока их не завалило во время таинственного землетрясения 1919 года, похоронившего полковника и его сестру Айрин и положившего конец многочисленным странным слухам об этой эксцентричной пожилой паре. Иногда, блуждая по лесу, мы с приятелями натыкались на опутанный корнями зев какой-нибудь из пещер, чувствовали на себе его прохладное плутоническое дыхание и подзадоривали друг друга, не решаясь покинуть солнечный свет и вступить в этот мир теней, — мне всегда казалось, что передо мной вход в само легендарное прошлое, где, наверное, доныне тлеют кости индейцев и французов. Именно в одном из этих вестибюлей погребенного прошлого луч фонарика, принадлежащего заместителю шерифа из Планкеттсбурга, блеснул на серебристой крышке банки из-под свинины с бобами. Кликнув своих спутников, полицейский продрался через завесу паутины и очутился в гостиной — она же спальня и кухня — убитого клоуна. Здесь было немного консервов (рагу из говядины с чилийским перцем), примус, переносной фонарь, постельная скатка, походный столовый набор и заряженный старый кольт армейского образца, из которого относительно давно не стреляли. Была даже крошечная библиотека: пособие для скаутов, собрание сочинений Блейка и еще пара книжек, древних и потрепанных. Одна из них, написанная на немецком языке неким Фридрихом фон Юнцтом, называлась «Über das Finstere Lachen» и была то ли религиозного, то ли философского содержания; в другой, маленьком томике в переплете из черной кожи, я увидел вязь неизвестного мне алфавита — плавные строчки, ощетинившиеся диакритическими значками.

— Шибко он грамотный для клоуна, — сказал Ганц.

— По-твоему, Джек, они только и умеют что толкаться да поливать друг дружку сельтерской из сифона?

— А разве нет?

— Нет. В душе клоунов кроются неизведанные глубины.

— Я тоже начинаю склоняться к такому мнению, сэр.

У самой ровной стены пещеры, прямо за фонарем, стояло большое зеркало с погнутыми металлическими скобками, на которых, догадался я, оно когда-то висело в мужском туалете на какой-нибудь бензозаправке. Около него был найден предмет, убедивший детектива Ганца (а теперь, когда я осмотрел его, и меня тоже), что в пещере действительно проживал размалеванный цирковой клоун, — большой деревянный ящик с набором гримировочных принадлежностей, снабженный замком и имеющий довольно сложную конструкцию. Я велел Ганцу пригласить питтсбургского криминалиста, который негласно помог нам во время расследования ужасного дела Примма, напомнив ему, что до прибытия мистера Эспая и его черного чемоданчика с кисточками и светящимися порошками никто не должен ничего трогать.

Воздух в пещере был едкий и солоноватый, с примесью затхлого мускусного аромата животного происхождения, странным образом напомнившего мне запах под шатром передвижного цирка.

— Почему он жил здесь? — сказал я Ганцу. — У нас в городе есть вполне приличная гостиница.

— Может, денег не было.

— А может, он думал, что те, кто его ищет, первым делом отправятся в гостиницу.

На честном простоватом лице Ганца появилось смущение, смешанное с легким раздражением, будто он считал, что я нарочно говорю загадками.

— Кто его искал?

— Не знаю, детектив. Может быть, и никто. Я просто думаю вслух.

Ганц нетерпеливо поморщился. Он понял, что я прислушиваюсь к своей интуиции, а интуиция была одним из тех орудий, которые детектив Джон Ганц решительно и бесповоротно исключал из арсенала судебного расследования. Надо признаться, что она и впрямь порой меня подводила. В деле Примма ее подсказка едва не привела нас с Ганцем к гибели. А что касается закадычного дружка моей матери Таддеуса Крейвена и его намерения бросить пить — думаю, я до конца жизни буду жалеть, что послушался тогда своего капризного внутреннего голоса.

— Ты извини, Джек… — сказал я. — Что-то эта вонь меня допекла.

— Я сначала подумал: может, он держал здесь свинью, — отозвался Ганц, склонив голову набок и еще раз для пробы потянув носом воздух. — По-моему, пахнет похоже.

Прикрыв рот ладонью, я поспешил наружу, под сень влажного и прохладного соснового бора. Там я несколько раз вдохнул полной грудью. Тошнота отступила; тогда я принялся набивать трубку, расхаживая перед пещерой туда-сюда и пытаясь связать вместе наше новое открытие и мою беседу с руководителем цирка Онхойзером. Он определенно подозревал, что смерть этого клоуна сопряжена с особыми жуткими обстоятельствами. Мало того — он знал, что и его товарищи-циркачи будут питать те же подозрения, словно в их умах существовал какой-то сумасшедший коулрофоб с ножом, входящий в комплекс профессиональных суеверий наряду с запретом свистеть в гримерке или оборачиваться во время циркового шествия.

Раскурив трубку, я углубился в лес в направлении поляны, где мальчишки наткнулись на мертвеца, — туда вела найденная полицейскими тропинка. Это была даже не тропинка, а след из примятой травы и сломанных веток, ведущий сложным извилистым маршрутом вниз по склону холма от пещеры к поляне. Видимо, его оставили несколько дней назад жертва и ее преследователь; ближе к концу, где деревья расступались и голубело чистое небо, на земле были заметны борозды, без сомнения, пропаханные каблуками гигантских башмаков клоуна: эксперты обнаружили на них засохшую почву соответствующего состава. Должно быть, у края поляны преследователь настиг клоуна, который в панике, оскальзываясь, бежал вниз, и протащил его то ли за волосы, то ли за ворот рубахи последние двадцать пять ярдов. Отпечатки ног предполагаемого убийцы имелись повсюду в изобилии — судя по ним, он был в длинных туфлях с заостренными носами. Но самую большую загадку представляли следы третьей разновидности, рассеянные там и сям вдоль холодной и черной глинистой тропы. Казалось, их оставил босоногий ребенок лет восьми-девяти. И провалиться ему на этом месте, воскликнул Ганц в заключение своего отчета, если этот босоногий ребенок не танцевал!

Я вышел на поляну, чуть запыхавшись, и стоял там, слушая, как шумит ветер в соснах и рокочет отдаленная автомагистраль, пока моя трубка не погасла. День выдался прохладный, но небо с самого утра оставалось чистым, и в напоенном ароматами лесу царили тишина и покой. Тем не менее, стоя на подстилке из прелых листьев, где было обнаружено тело, я чувствовал, как в душу ко мне закрадывается беспокойство. Я не верил в привидения тогда и не верю сейчас, однако, пока солнце опускалось за верхушки деревьев, удлиняя и без того длинные тени вокруг, во мне окрепло непреодолимое убеждение, что за мной кто-то наблюдает. Вскоре это чувство стало еще сильнее и, так сказать, локализовалось: теперь я был уверен, что увижу неизвестного наблюдателя, стоит мне только оглянуться. Решительно — от природы я не слишком отважен, но в тот раз действовал так, будто отвага у меня в крови, — я вынул из кармана спички и снова раскурил трубку. Затем повернулся. Я знал, что, обернувшись, увижу не Джека Ганца или кого-нибудь из других полицейских, поскольку любой из них уже давно заговорил бы со мной. Нет — там либо вовсе ничего не будет, либо окажется нечто, чего у меня не хватает духу даже вообразить.

Так оно и вышло: это оказался бабуин, который сидел на корточках посреди тропы и смотрел на меня близко посаженными оранжевыми глазами, держа у бока одну лапу, сжатую в кулак. У него были пышные усы и длинная собачья морда. Широкая грудная клетка и густые бачки позволили мне предположить — как потом выяснилось, правильно, — что это самец. Несмотря на свои внушительные размеры, бедняга представлял собой довольно жалкое зрелище. Его свалявшаяся шерсть была заляпана грязью, а на ноги толстым слоем налипла хвоя. В глазах его застыло до боли грустное, потерянное, почти умоляющее выражение, хотя мне почудилось, что в этой немой мольбе сквозит намек на оскорбленное достоинство. Возможно, причиной тому была шляпа, которая сидела у него на голове, — конической формы, раскрашенная оранжевыми и пурпурными ромбами, да еще с большим ярко-оранжевым помпоном. Завязанная у него под подбородком черной ленточкой, она съехала с макушки и торчала вбок под забавным углом. Пожалуй, мне самому захотелось бы убить того, кто нацепил на меня такую шляпу.

— Так это был ты? — спросил я, вспомнив рассказ По о свирепом орангутанге, размахивавшем бритвой в парижской квартире. Имела ли эта история реальные основания? Мог ли клоун принять смерть от рук своего любимца и товарища, который — на что теперь ясно указывал животный запах в пещере, еще недавно поставивший меня в тупик, — делил с ним тяготы его отшельнического существования?

Бабуин отказался отвечать на мой вопрос. Тем не менее спустя минуту он поднял свою длинную, скрюченную левую руку и показал себе на живот. Смысл этого жеста был очевиден, а заодно я получил и нужный мне ответ: если он не мог вскрыть банку сосисок с фасолью, разве в его силах было подвергнуть тело своего владельца или партнера столь изощренной и жестокой хирургической операции?

— Ну ладно, старина, — сказал я. — Давай-ка раздобудем тебе чего-нибудь перекусить. — Я сделал шаг по направлению к нему, слегка опасаясь, что он пустится наутек или, еще того хуже, бросится на меня. Но он по-прежнему сидел, тоскливо сгорбившись, сжимая что-то в своей правой лапе. Я приблизился к нему. От его отсыревшей шерсти нещадно воняло. — А тебе не мешало бы помыться, верно? — машинально сказал я, будто обращаясь к чьей-то усталой старой собаке. — У вас с приятелем не было привычки вместе принимать ванну? Ты был здесь, когда это случилось, дружище? Не подскажешь, чьих рук это дело?

Животное смотрело на меня снизу вверх, и в глазах его светилась та пронзительная и мудрая печаль, которая придает мордам человекообразных обезьян и мандрилов выражение братского упрека, словно люди изменили святым принципам нашего общего рода. Я осторожно потянулся к нему. Он сжал мои пальцы своей сухой кожаной лапой и в следующий миг внезапно прыгнул прямо ко мне на руки, точно ребенок, ищущий утешения. Его невыносимый смрад — помесь скунса с помойкой — ударил мне в нос. Я задохнулся и едва не упал, а бабуин завозился, стараясь обхватить меня всеми четырьмя лапами. Должно быть, я испустил невольный крик; мгновенье спустя меня будто дважды грохнули по голове железной крышкой; грузное животное обмякло и с ужасным, почти человеческим вздохом разочарования соскользнуло наземь у моих ног.

Ганц и двое полицейских из Эштауна подбежали ко мне и оттащили в сторону мертвого бабуина.

— Он не… он просто… — я был в такой ярости, что это мешало мне говорить связно. — Вы же могли попасть в меня!

Ганц закрыл животному глаза и вытянул его лапы вдоль туловища. Правая была до сих пор сжата в косматый кулак. Не без некоторых усилий Ганцу удалось разжать его. И тут с губ моего помощника сорвалось непечатное восклицание.

На ладони у бабуина лежал человеческий палец. Мы с Ганцем переглянулись, тем самым подтвердив без слов, что у мертвого клоуна имелся в наличии полный комплект соответствующих единиц.

— Проследи, чтобы этот палец отдали Эспаю, — сказал я. — Возможно, мы узнаем, кому он принадлежал.

— Женщине, — отозвался Ганц. — Посмотрите, какой ноготь.

Я взял у него палец, держа его за изжеванный, окровавленный конец, чтобы ненароком не испортить улики, которые могли прятаться под длинным ногтем. Хоть и твердый, он оказался до странности теплым — наверное, благодаря тому, что провел несколько дней в лапе животного, пусть в малой степени, но все-таки отомстившего убийце своего хозяина. Похоже, это был указательный палец с аккуратно подпиленным, заостренным ногтем длиной чуть ли не в три четверти дюйма. Я покачал головой.

— Он не накрашен, — сказал я. — Даже без лака. Многие ли женщины ходят с такими?

— Может, краска стерлась, — предположил один из полицейских.

— Может быть, — сказал я. Потом опустился на колени рядом с телом бабуина. У него на шее, сзади, я заметил рану — длинную, глубокую, под коркой грязи и запекшейся крови. Перед моим мысленным взором встала эта картина: бабуин, как босоногий ребенок, танцует вокруг убийцы и его жертвы, в борьбе прокладывающих свой путь к поляне. Отогнать такого зверя мог лишь достаточно сильный мужчина. — Поверить не могу, что вы прикончили нашего единственного свидетеля, детектив Ганц. Бедняге просто захотелось меня обнять.

Это сообщение, похоже, не только озадачило, но и изрядно позабавило Ганца.

— Он был обезьяной, сэр, — сказал Ганц. — Сомневаюсь, что…

— Он умел подавать знаки, дуралей! Он объяснил мне, что голоден!

Ганц заморгал, пытаясь, по‑видимому, добавить в свою персональную инструкцию параграф о потенциальной полезности цирковых обезьян при полицейских расследованиях.

— Если бы в моем распоряжении была дюжина таких бабуинов, — сказал я, — у меня никогда не возникло бы нужды покидать кабинет.

В тот вечер перед возвращением домой я заглянул на склад для хранения вещественных доказательств на Хай-стрит и взял оттуда две книги из тех, что были найдены нынче утром в пещере. Когда я вышел обратно в коридор, мне померещился какой-то странный запах — странный, во всяком случае, для этого унылого царства линолеума и зудящих ламп дневного света. Это был запах моря — свежий, резкий, солоноватый аромат. Я решил, что здесь, должно быть, вымыли пол каким-то новым дезинфицирующим средством, но это напомнило мне и запах крови, исходящий от пакетов с образцами и закрытых контейнеров, которые хранились на складе. Я повернул в замке ключ, сунул книги в скользких защитных конвертах к себе в портфель и зашагал по Хай-стрит в сторону Деннистон-роуд, где расположена публичная библиотека. По средам она закрывалась поздно, а если я со своим университетским немецким хотел сколько-нибудь близко познакомиться с герром фон Юнцтом, мне был необходим немецко-английский словарь.

Библиотекарь Люси Бранд ответила на мое приветствие с осторожным видом человека, который надеется быть вознагражденным за свое терпение двумя-тремя интригующими новостями. Сообщение об убийстве, не обремененное излишними подробностями, было опубликовано в эштаунском «Сплетнике» накануне утром, и хотя я предупредил незадачливых охотников за белками, чтобы они не распускали языки, по округе уже поползли слухи, полные нелепых догадок и откровенной лжи; я же достаточно хорошо знал свой родной город и понимал, что дело необходимо закрыть как можно скорее, иначе ситуация легко выйдет из-под контроля. Прецедент 1932 года — я имею в виду появление в наших краях таинственного Зеленого человека и связанные с этим события — как нельзя лучше продемонстрировал, что у моих земляков есть досадная склонность ударяться в панику чуть ли не по любому поводу.

Найдя на полках словарь Кёлера, я под влиянием внезапного импульса свернул к каталогу, чтобы поискать в нем Фридриха фон Юнцта. Ни одной карточки с работой этого автора в ящиках не оказалось — пожалуй, это едва ли заслуживало удивления, поскольку городок у нас маленький и библиотека сравнительно небогата. Тогда я обратился к полкам со справочной литературой и полистал энциклопедии по философии и сравнительной филологии, но и там не нашлось никакого упоминания о фон Юнцте (хотя на титульном листе его книги значилось, что он имеет дипломы Тюбингенского университета и Сорбонны). Складывалось впечатление, что Фридрих фон Юнцт безжалостно вычеркнут из пыльных анналов тех научных дисциплин, коим он себя посвятил.

Лишь когда я закрывал «Энциклопедию архео-антропологических исследований», мне в глаза вдруг бросилось одно название — я заметил его буквально за миг до того, как книга со стуком захлопнулась. Это название я уже видел в книге фон Юнцта: Урарту. Я едва успел сунуть между страниц кончик большого пальца; еще полсекунды, и драгоценное место было бы безвозвратно утеряно. Обнаружилось, что имя фон Юнцта также спрятано (вернее, захоронено) в саркофаге этой статьи, длинной и нудной, посвященной трудам некоего оксфордца по имени Сент-Деннис Т. Р. Гладфеллоу, «крупного специалиста, — как говорилось в статье, — в области изучения верований древних, большей частью неизвестных народов, условно называемых ныне протоурартскими». Нужная мне ссылка была втиснута в столбец, изобилующий сравнениями обломков различных артефактов из обсидиана и бронзы:

К анализу этих ритуальных орудий Г., возможно, подтолкнули недавние находки Фридриха фон Юнцта на раскопках бывшего храма Иррха в северной части центральной Армении, в том числе несколько жертвенных клинков, имеющих отношение к культу протоурартского божества Йе-Хеха, довольно выспренне (хотя, к сожалению, без всяких серьезных на то оснований) охарактеризованного немецким коллегой как «бог темного, или издевательского, смеха», — таким образом, можно признать, что работа этого печально известного путешественника и фальсификатора в данном случае оказалась небесполезной для науки.

После этого перспектива провести вечер в компании герра фон Юнцта стала казаться мне еще менее соблазнительной. Одной из самых скучных личностей, с какими сводила меня судьба, была моя собственная мать, которая в пору моего раннего детства подпала под влияние мадам Блаватской и ее приверженцев и до самой своей кончины продолжала отравлять мое существование и истощать мое будущее наследство пристрастием к этой неудобоваримой каше, состряпанной из бессмыслицы и лжи. Мать заморочила голову нескольким местным простакам — среди них был несчастный старый пьяница Таддеус Крейвен — и испепелила их так же основательно, как земная атмосфера испепеляет угодившие в нее астероиды. Самыми приятными в моей карьере были эпизоды, связанные с разоблачением жуликов и шарлатанов, наживавшихся на чужом легковерии, и меня отнюдь не вдохновляла мысль о том, что мне придется скоротать вечер в обществе подобного персонажа, вдобавок ко всему прочему изъясняющегося на немецком языке.

Несмотря на все это, меня глубоко поразил самый факт знакомства убитого циркового клоуна с научными сочинениями — пусть и весьма сомнительного толка — о религиозных верованиях протоурартских народов, и я никак не мог закрыть на него глаза. Взяв Кёлера, я отнес его к стойке, где Люси Бранд жадно ожидала от меня хотя бы малой толики животворной информации. Однако я ничем ее не порадовал, и тогда она заговорила сама.

— Он был немец? — спросила она с бесцеремонностью, какой прежде я за нею не замечал.

— Кто был немец, дорогая моя мисс Бранд?

— Убитый. — Она понизила голос до хрестоматийного библиотекарского шепота, хотя во всем здании, кроме нас, был один только Боб Сферакис, мирно похрапывающий в зале периодики над старым номером «Грита».

— Не… не знаю, — ответил я, слегка ошеломленный то ли простотой ее вывода, то ли тем, что он ускользнул от меня самого. — Полагаю, это возможно.

Она подвинула словарь ко мне.

— Сегодня приходил другой, — сказала она. — По крайней мере, сначала я подумала, что он немец. Хотя на самом деле, наверно, еврей. Он как-то умудрился найти единственную книгу на иврите, которая у нас есть. Одну из тех, что отошли к нам по завещанию усопшего мистера Форцайхена. По‑моему, молитвенник. Крохотный такой. В переплете из черной кожи.

Конечно, ее сообщение должно было вызвать в моей памяти ответную реакцию, однако этого не случилось. Я надел шляпу, пожелал мисс Бранд доброй ночи и медленно побрел домой со словарем под мышкой и портфелем, где лежали увесистый томик фон Юнцта и книжечка в черном кожаном переплете, крошечные листы которой были испещрены странными загогулинами.

Не стану утомлять читателя рассказом о том, как мучительно я продирался сквозь колючий кустарник неуклюжего и высокопарного текста фон Юнцта. Довольно будет сказать, что большая часть вечера ушла у меня на борьбу с предисловием. Было уже за полночь, когда я добрался до первой главы, и дело близилось к двум часам, когда я наконец накопил достаточно информации, каковую и выложу сейчас перед читателем без всяких иных подтверждений, помимо свидетельства этих страниц, а также без всякой надежды на то, что ее без обиняков примут на веру.

Ночь выдалась бурная; я сидел в кабинете на верхнем этаже круглой башенки, слушая, как дребезжат в рамах оконные стекла, точно в мой старый дом пытается ворваться разом целая толпа грабителей. Говорили, что в 1885 году именно в этой комнате под самой крышей Говард Эш, последний из живых потомков основателя нашего города, генерала Аннании Эша, запечатал в конверт пустой бланк своей жизни и отправил себя, должным образом оплатив почтовые расходы, своему Создателю. Под случайными порывами сквозняка время от времени шевелились страницы словаря Кёлера у моей левой руки. Я читал, и мне казалось, будто весь мир заснул и блаженно дремлет в неведении, тогда как меня оставили в «вороньем гнезде» нести одинокую вахту в когтях шторма, примчавшегося к нам с тропика ужаса.

Согласно рассказу ученого или шарлатана Фридриха фон Юнцта, земли, лежащие в окрестностях нынешней северной Армении, породили (вместе с целой уникальной космологией) два враждебных друг другу культа, уцелевшие и до наших дней; последователи одного из них поклонялись Йе-Хеху, Богу Темного Смеха, а приверженцы другого — Аи, Богу Беспредельной и Вездесущей Печали. Те, кто исповедовал культ Йе-Хеха, считали вселенную космическим трюком, розыгрышем верховного божества Иррха, придуманным им ради неведомых целей, юдолью, полной горя и жестокой иронии, единственный возможный отклик на которую — злобный смех вроде того, каким, по их убеждению, смеялся сам Иррх. Чтобы выразить свое отношение к черной комедии жизни, смерти и всех человеческих потуг, поклонники бабуиноголового Йе-Хеха создали священный бурлеск, упоминаемый Павсанием и одним из путников в диалоге Плутарха «О крушении оракулов». Ритуал начинался со свежевания человеческой головы, снятой с плеч воина, погибшего в сражении, или иного деятеля, пожертвовавшего собой из каких-либо благородных побуждений. Затем клоун-священник надевал на себя эту бескровную маску и танцевал, изображая собой карикатуру на павшего героя. Поскольку поклонники Йе-Хеха в течение долгих веков заключали браки только внутри своей секты, они фактически превратились в своеобразный подвид homo sapiens, характеризуемый противоестественно широкой ухмылкой и белой как мел кожей. Фон Юнцт утверждал даже, что обычай гримировать цирковых клоунов возник после того, как непосвященные принялись неуклюже подражать этим древним мутантам.

Непримиримыми соперниками слуг Бабуина были, как я сказал выше, почитатели Аи, Вечно Скорбящего Бога. Этим мрачным фанатикам мир представлялся таким же страшным и жестоким, как их заклятым врагам, но их реакцией на вселенскую несправедливость был более или менее постоянный траур. За долгое тысячелетие, минувшее с поры расцвета древнего Урарту, представители этой секты разработали сложную физическую дисциплину, нечто вроде джиу-джитсу или художественной гимнастики убийства, и практиковали ее в основном во время безжалостной охоты на поклонников Йе-Хеха. Ибо они верили, что Иррх, он же Ушедший, этот Молчаливый Завещатель, который целую вечность тому назад выбросил космос через плечо, словно обертку от съеденной селедки, и отправился восвояси, не оставив и намека на свои дальнейшие планы, может вернуться и открыть смысл своего необъяснимого и трагического творения лишь после того, как все племя обожателей Йе-Хеха вкупе со всеми экземплярами их священной книги «Хндзут Дзул», или «Непостижимый обман», будет стерто с лица земли. Только тогда Иррх возвратится после своего вековечного отсутствия, «и какой новый ужас или искупление принесет он с собой, — торжественно возглашал немец, — не дано знать ни единой живой душе».

Все это показалось мне лишь крайне отталкивающей разновидностью той самой зороастрийской белиберды, которой так щедро потчевала окружающих моя мать, и я уже подумывал махнуть на свои находки рукой и намекнуть Джеку Ганцу, что дело лучше всего спрятать под сукно и покрыть забвением, однако меня заинтересовали слова, коими Фридрих фон Юнцт завершал вторую главу своего утомительного труда:

Хотя евангелие цинизма и насмешки, проповедуемое поклонниками Йе-Хеха, нашло широкое распространение во всех странах, сам культ практически исчез, отчасти по причине вражеских нападений, отчасти из-за хронических болезней, порожденных биологической замкнутостью. По некоторым данным, сегодня (книга фон Юнцта была помечена 1849 годом) во всем мире осталось не более 150 его представителей. Почти все они зарабатывают себе на жизнь работой в передвижных цирках. Хотя прочие цирковые деятели осведомлены об их существовании, они не торопятся раскрыть эту тайну рядовой публике. А сами несчастные ведут себя тихо, ежеминутно находясь в ожидании поступи за ближайшим углом, тени на пологе шатра и безжалостного ножа, который, пародируя их собственный давно забытый ритуал жестокой пародии, отделит от черепа их мертвенно-бледные лица.

На этом месте я отложил книгу — руки мои уже дрожали от усталости — и взял другую, написанную на неведомом языке. «Непостижимый обман»? Едва ли, подумал я: у меня вовсе не было охоты принимать на веру нелепые измышления герра фон Юнцта. Скорее, маленький черный томик просто содержал в себе некие священные тексты на родном языке мертвеца — к примеру, отрывки из Библии. И все же я должен признаться, что кое-какие детали из отчета фон Юнцта пробудили в моей душе неясные, но скверные предчувствия.

Затем за окном вдруг раздался тихий скрип — словно кто-то бережно, почти любовно провел по стеклу пальцем с длинным ногтем. Но этим пальцем оказалась всего лишь качающаяся под порывами урагана ветвь старого тополя, росшего у моей башенки. Я вздохнул с облегчением, чуть пристыженный. Пора на боковую, сказал я себе. Прежде чем улечься, я подошел к полке, отодвинул в сторону бюст Галена, доставшийся мне от отца, сельского врача, и как следует глотнул доброго теннессийского виски — вкус к нему тоже перешел ко мне по наследству. Подбодрив себя таким образом, я вернулся к столу и взял книги. Честно говоря, я предпочел бы оставить их на месте — а если уж быть совсем откровенным, я с удовольствием вовсе бы их сжег, — но моим долгом было сохранить их в неприкосновенности, покуда они находятся у меня на руках. Я положил их в казенные конверты, сунул к себе под подушку, лег в постель — и мне приснился самый плохой сон в моей жизни.

Это был один из тех снов, где вы точно муха на стене, бесплотный наблюдатель, не способный ни заговорить, ни вмешаться в происходящее. На сей раз меня угостили историей человека, сыну которого было суждено умереть. Этот человек жил в том уголке света, где ржаво-красная земля порой источала зло, словно горючие миазмы давным-давно захороненной в ней мертвечины. И все же год за годом он, верный своему кодексу чести, смело встречал атаки темных сил, вооруженный лишь юридическими справочниками, сводами законов и постановлениями окружного совета, словно прикрывая тех, кто был вверен его попечению, жалким газетным листом, делая вид, что низвергающийся на них жгучий черный гейзер — всего только весенний дождик. Эта картина вызвала у меня смех, но соль шутки раскрылась позже, когда этот человек в порыве запоздалого сострадания к своей покойной безумной матери решил не карать за вождение в нетрезвом виде одного из ее бывших любовников, пьяницу по фамилии Крейвен. Вскоре после этого Крейвен поехал в неверном направлении по улице с односторонним движением, где его старенький «хадсон терраплейн» столкнулся — со всеми соответствующими такому случаю комическими звуковыми эффектами — с несущимся ему навстречу велосипедом, педали которого отчаянно крутил бесшабашный и горячо обожаемый сын того самого человека. Это было смешнее всего — смешнее забавных нелепостей, связанных с профессиональными хлопотами этого человека, смешнее его тайного пьянства и тоскливых одиноких ужинов, смешнее даже, чем сделавшее его вдовцом самоубийство: отец пережил сына. Это было до того смешно, что, глядя во сне на этого недотепу, я буквально задыхался от хохота. Я смеялся так буйно, что глаза мои выскочили из орбит, а улыбка ширилась, покуда не разорвала моих ноющих щек. Я смеялся, пока оболочка моей головы не лопнула, развалившись, как стручок, — и тогда мой череп и мозги взмыли в небо белым невесомым пухом, облачком из эльфийских парашютиков.

Примерно в четыре часа утра я проснулся и заметил, что со мной в комнате кто-то есть. В воздухе витал отчетливый солоноватый запах моря. Я плохо вижу и потому не сразу различил пришельца в полумраке, хотя он стоял рядом с моей кроватью, а его длинная тонкая рука, точно змея, ползала у меня под подушкой. Я лежал абсолютно неподвижно, терпеливо снося близость изящных острых ногтей призрака и шорох его чешуйчатых костяшек, покуда он не выгреб все содержимое моего изголовья и не умчался с ним в окно спальни, оно же зев Нейборсбургских пещер, у которого продавал в будке билеты крошечный полковник Эрншоу.

Теперь я очнулся по‑настоящему и сразу же полез под подушку. Книги все еще были там. В восемь часов утра я вернул их на склад вещественных доказательств. В девять поступил звонок от Долорес и Виктора Эбботов, хозяев мотеля близ Планкетсбург-Пайк. Один из их постояльцев внезапно скрылся, оставив после себя зловещие следы. Я сел в машину вместе с Ганцем, и мы отправились туда. Эштаунская полиция уже рыскала по территории и домикам мотеля «Виста Долорес». Корзина для мусора в ванной номера 201 была переполнена окровавленными повязками. Похоже, что сбежавший гость держал в своем номере живую птицу: соседи показали, что слышали крики наподобие вороньих. По всей комнате был разлит солоноватый запах, который я тут же узнал; одним из нас он напомнил запах на берегу океана, другим — запах крови. Когда насквозь промокшую подушку отправили в Питтсбург на экспертизу к Эспаю, выяснилось, что она пропитана человеческими слезами.

Ближе к вечеру, вернувшись из суда, я обнаружил в своем кабинете записку от доктора Соэра. Он закончил аутопсию и предлагал мне зайти. Прихватив с собой бутылку, спрятанную за бюстом Дэниэла Уэбстера, я направился в окружной морг.

— Этот несчастный сын своей матери был уже мертв, когда его свежевали, — сегодня высокий, нескладный доктор Соэр выглядел не таким угрюмым, как во время нашего последнего разговора. Убежденный методист, Соэр старательно избегал крепких выражений, однако — по крайней мере, на моей памяти — никогда не чурался крепких напитков. Я налил нам обоим по маленькой, а затем по второй. — Мне пришлось с ним повозиться, потому что у этого бедняги была одна особенность, которую я упустил вначале.

— А именно?

— Теперь я вполне уверен, что он страдал гемофилией. Так что мое определение времени убийства по сворачиванию крови оказалось неточным.

— Гемофилия, — повторил я.

— Да, — сказал доктор Соэр. — Иногда она появляется в результате перекрестных браков между родственниками, как у королевских семей в Европе.

Перекрестные браки. Мы постояли, глядя на печальный силуэт мертвого тела под простыней.

— Кроме того, я нашел татуировку, — добавил Соэр. — Голову скалящегося бабуина. На левом предплечье. Да, и еще одно. У него была какая-то разновидность витилиго. Все горло и шея сзади в белых пятнах.

Заметим кстати, что содержимое ящика с гримом, принадлежавшего жертве, включало в себя кольдкрем, помаду, гримировочную краску алого цвета, пудреницу, несколько кистей и хлопчатобумажных тампонов и пять баночек грунта с этикетками «Мужской оливковый». Однако там не было и следа белой краски, которую мы столь часто видим на смеющихся лицах клоунов.

На этом я завершаю свой отчет, а с ним и свое пребывание в должности прокурора нашего невезучего, чтобы не сказать проклятого, округа. Я строил свою карьеру — да что там, всю свою жизнь, — опираясь на вещи, которые мог осязать, на истории, которым мог верить, и оценивал всякую прочтенную книгу с позиций разумного скептицизма. Двадцать пять лет, глядя, как люди вокруг вершат преступления, проливают кровь, наносят друг другу увечья и губят себя всеми возможными способами, я крепко сжимал в руках бритву Оккама, стараясь, чтобы мои суждения были непредвзятыми и свободными от праздных домыслов, всячески избегая любых интриг и гадания на кофейной гуще. Моя мать, сталкиваясь с каким-либо бедствием или личным горем, искала их подоплеку в космических эманациях, незримых империях, древних пророчествах и вселенских заговорах; я поставил целью своей жизни отвергать эти глупости и находить для всего более естественные причины. Но мы были глупцами, она и я, высокомерными болванами, ибо не видели или не желали замечать самое простое объяснение: что мир есть непостижимая шутка и наша человеческая потребность объяснять его чудеса и ужасы, наши устрашающие успехи в изобретении таких объяснений — всего лишь звон оркестровых тарелок, сопровождающий очередной кувырок кривляющегося на арене паяца.

Не знаю, был ли тот безымянный клоун последним, но в любом случае при таких преследователях их едва ли осталось много. И если в мрачной доктрине этих охотников кроется какая-то правда, то возвращения нашего отца Иррха с его неисповедимыми намерениями долго ждать не придется. Но я боюсь, что, несмотря на все их усилия за последние десять тысяч лет, поклонники Аи сильно разочаруются, когда в конце всего, что мы знаем, в завершение всех наших утрат и фантазий стропила мира будут потрясены взрывом ужасного, оглушительного хохота.