Однажды ночью Пелхэм проснулся и обнаружил: над кроватью нависает голый мужчина и рычит. В спальне было темно, но Пелхэм разглядел руку — от плеча до запястья, с мрачной татуировкой: пламя какое-то, смутный контур ощеренных зубов, оскаленная пасть. Рычание было грозное и неровное — иногда срывалось на визг фальцетом, на трели плача: все интонации всмятку. Джилл тоже проснулась, глянула на мужчину, скатилась с постели и с криком рванулась к двери в коридор. Пелхэм потянулся к лампе на тумбочке, но пальцы стукнулись о тарелку, которой там никак не могло быть. На тарелке лежал нож. Голый застыл в ногах кровати, рычал, нависал: вторгся в дом черной тенью, и значит, Пелхэм должен встать и с ним сразиться, насколько хватит сил, выиграть время, чтобы Джилл успела сбежать, спрятаться, ведь это она ему нужна — он же раздетый… Но мужчина и не подумал гнаться за Джилл, и на Пелхэма не бросился, не атаковал, хотя мог бы, давно мог бы воспользоваться обстоятельствами и оглушить его, запросто, но вместо этого просто стоял и рычал, опустив руки по швам, пряча ладони, и Пелхэм живо подскочил к нему с ножом, вонзил сталь в грудь. Под ребрами у голого что-то хлопнуло, и Пелхэм ожидал ответного удара ножом или даже выстрела, но голый каким-то образом промахнулся — практически в упор, а промахнулся, ну и ну — и Пелхэм ударил ножом еще раз, и раздалось «бам» — так бывает, когда, забивая гвоздь, попадаешь в сучок, — и клинок застрял в ребрах. Когда Пелхэм стал расшатывать нож в ране, рык сделался слабее и спокойнее, все слабее, все спокойнее, и тут руки незнакомца спикировали на Пелхэма, мокрые руки ухватили Пелхэма за плечи, словно бы помогая ему сохранить равновесие, устоять на ногах, не упасть, и из раны на груди хлынула кровь, потекла, теплая, по животу Пелхэма. Ребра неожиданно высвободили нож, и, мигая, включился светильник на потолке, а Пелхэм отвел руку с ножом для нового удара и увидел благодаря яркой вспышке: еще совсем пацан, красивый, здоровяк, голова бритая, татуированный донельзя, дыра в груди истекает воздухом и пузырящейся кровью; увидел, но не опустил руку. Шея пацана под подбородком лопнула, Джилл вскрикнула снова, в глаза, ослепляя, брызнуло горячее — кровь, а руки пацана вцепились в Пелхэма, обняли, притиснули, и они оба повалились на пол и только на полу расцепились.

Фаррелл Уильямс записал песню, которую можно будет услышать только через 100 лет
Далее Фаррелл Уильямс записал песню, которую можно будет услышать только через 100 лет
В галерее Triumph прошла церемония вручения премии Cosmopolitan Beauty Awards
Далее В галерее Triumph прошла церемония вручения премии Cosmopolitan Beauty Awards

Еще вслепую — глаза заливала какая-то теплая лужа — Пелхэм стал нащупывать простыню. Босые пятки парня колотили по деревянному полу, колотили что есть мочи, точно он карабкался к вершине невидимого холма. Пелхэм утер кровь с глаз. Джилл плакала. Парень вскоре затих с открытыми голубыми глазами, повсюду вокруг тела — красные отпечатки ног. Через анус и рот извергались ветры. До самого конца ни слова не сказал, только рычал.

Потом Пелхэм несколько недель гадал: откуда на тумбочке взялся нож? На тумбочке, где ножу никак было не место, и, как нарочно, в ту ночь? Пелхэм припоминал предшествующие дни, отматывал ленту воспоминаний от момента убийства, воссоздавал час за часом — искал нож. На ночь он давно уже не ест — боится изжоги, значит, нож принес не для того, чтобы чистить яблоки или резать сыр. Правда, на днях они принимали гостей: посидели небольшой компанией за виски и копченой индейкой, и он прилично набрался: может, ему взбрело в голову закусить на сон грядущий назло изжоге, и он принес нож, но тут же отрубился? Но тарелка была пустая, ни следа еды. А днем раньше они ездили ловить форель на Спринг-ривер: туман в низинах, полные корзины микижи… Снасть какую-то собрался чинить, возможно ведь такое? Срезать клубок спутанной лески, подправить блесну, заделать дырявую сеть… или сделать какое-то другое таинственное дело по хозяйству, а какое — совсем из головы вылетело.

Дом заполонили полицейские. Пелхэм жил среди лесов и лугов, но недавно стал считаться обитателем Уэст-Тейбла: административные границы города расширили; и вот теперь городские полицейские — кто в форме, кто в штатском — громко топали, наклонялись взглянуть на парнишку, изучали загаженный пол. Пелхэм сидел на кровати рядом с Джилл. Первое время его трясло — пока дожидался полицию, заставлял себя не смотреть на раны, на открытые глаза, на отпечатки ног, — но тут прорезалось удивившее его чувство, подкралось врасплох: мерзкое торжествующее злорадство, звериная радость: «Смотрите все, на меня напал безымянный захватчик, мы дрались до последнего вздоха, и вот мой недруг лежит убитый в честном бою». Иногда мужчины мечтают о таком моменте, шансе на освященное обычаями насилие, часе, когда дозволено отпереть клетку и выпустить спящую внутри тебя тварь, чтобы наелась досыта. Полицейский в клетчатой рубахе и бейсболке с эмблемой «Кардиналз» спросил:
— Куда завалилось его оружие?
— Темно было.
— Чем он был вооружен?
— Загляните под кровать, что ли.
— А знаете, он там у вас внизу насрал, на кожаное кресло.

Кожаное кресло было наследством Пелхэма, самой любимой вещью его отца. А грязь на кресле представляла собой брызги жидкого поноса: пострадали сиденье и один подлокотник. Через два дня Пелхэм капитулировал — бросил драить кожу, оттер брызги настолько, чтобы запомнить кресло относительно чистым, и бросил, выволок кресло за ограду, поставил у бордюра: мусорщики заберут. В сумерках он видел в окно, как затормозила машина, и какой-то мужчина и двое детей осмотрели кожаное кресло, порадовались удаче, затолкали в багажник и умчались, счастливые, громыхая откинутой крышкой багажника. И тогда впервые Пелхэм, прижавшись лбом к окну, провожая взглядом отцовское кресло, поймал себя на том, что говорит с пустой комнатой:
— Будь ты проклят, мудак: убийцей меня сделал.

Полицейский сказал:
— Вот, нашли снаружи, за углом дома, у того высокого куста. Старый добрый пистолет без самовзвода. Там его одежда лежала — надо же, аккуратненько так свернул — а пистолет под ней. И складной нож тоже. В бумажнике удостоверение: военнослужащий, Рэндолл Дэвис — вам это имя ничего не говорит?
— Моего одноклассника так звали.
— Ну, этот — нового поколения. Дэвис-младший, значит.

Угрозы в свой адрес Пелхэм впервые услышал в тот же день под вечер, в хозяйственном магазине, куда они с Джилл пошли за моющими средствами. В спальне пол был паркетный, и от самой большой лужи остался кровяной контур: родимым пятном въелся в дерево, никак не счищался. В магазине, кроме них, был только один покупатель, мужчина в зеленой рубашке, на нагрудном кармане — нашивка с именем. Стоял и шептался с продавцом. Пелхэм и Джилл подошли к прилавку и заняли очередь, нагруженные упаковками абразивной пасты, мыла «Мэрфи» и наборами специальных мочалок. Услышали: «убили, зарезали, точно борова по осени» и поняли: это про них. Стояли молча, не проронили ни слова, дожидались, пока человек в зеленом уйдет. В дверях тот повысил голос:
— Я дружил с этим парнем всю жизнь, и если суд не покарает гада, найдется кому покарать — уж я-то знаю.

По дороге домой Джилл снова расплакалась, а когда Пелхэм въехал в ворота, сказала:
— Милый, может быть, последний удар был лишний. Тот, в шею…

На следующее утро его вызвали в полицейский участок. Небо, сплошь затянутое черными тучами, погромыхивало, но вместо дождя сочилась лишь морось: только трава заблестела, да на мостовой проявились бензиновые пятна. Полицейские — некие Олмстед и Джонсон — провели его в отдельный кабинет. Стены были выкрашены в нейтрально-белый цвет, точно комната старалась ни о чем не судить категорично; на столе лежал диктофон. Олмстед сказал:
— Вы как — вполне уверены, что никогда его не встречали?
— По идее, я мог его где-нибудь видеть, но не припоминаю.
— Его отец вас знает.
— По школе.
— Ну, а Джилл — она случайно не могла где-нибудь познакомиться с таким молоденьким красавчиком, а?
— Он до нее чуток не дорос. Но вам спасибо — век не забуду, что вы мне эту говенную мысль подкинули.
— Значит, могла?
— Идите в жопу.

Пелхэм убивал и прежде. Младший капрал Пелхэм служил на Окинаве и дожидался, пока ему стукнет восемнадцать, и на следующий день после дня рождения, который дал ему право участвовать в боевых действиях, был усажен в толстобрюхий самолет и отправлен в Сайгон. Когда он приземлялся во Вьетнаме, то совершенно не понимал, что там творится, — да и на момент отлета не понял. «Банкоголовые», как прозвали морпехов, топтались у судовой лавки, ожидая назначения, и один капрал сказал им: «Вам, ребята, повезло, поедете на юг, там более-менее тихо». Все расслабились, пытались есть лапшу странными — не управишься — ложками, писали домой открытки: кто выражал облегчение, кто — разочарование. В полдень радиорепродуктор затрещал, и все больше офицеров собиралось вокруг него послушать. Так прошел час. Вдруг капрал объявил: «Вас отправляют не туда, куда я думал, пошевеливайтесь». Первый полет на вертолете, слегка укачало, курс — на север, в место вражеской атаки, неизвестно куда: названия Пелхэм так толком и не расслышал. На подлете — обстрел, двоих морпехов размазало по переборке. На базе, названия которой он так и не узнал, Пелхэм приземлялся, уже забрызганный кровью. Измотанный капитан приветствовал подкрепление сердитым взмахом руки, и какой-то сержант послал «салаг хреновых» под гору, в одиночные окопы у самой проволоки. Моросил нескончаемый дождь, и окопы заливало водой. Крутобокие ярко-зеленые сопки, туман шевелился, как живой, и до самых сумерек все сгущался, стлался к земле. Работал снайпер — о нем все то и дело предупреждали друг друга, перекрикивались. Пелхэм не знал, куда попал и кто вокруг. Уловил имя лишь одного — морпеха, которого убило при посадке: Лаззаро, техасец. Толком не знал, велика ли база и как расположена на местности. Страшно боялся, что в темноте откроет огонь по своим, но и мешкать перед выстрелом — не дело. Понятия не имел, в какую сторону бежать, если придется, кого окликнуть, призывая на выручку. В ту ночь вражеские силы дважды прорывались за проволоку. Разрывались мины, расшвыривая грязь. И Пелхэм все стрелял, стрелял, стрелял по всем теням, которые надвигались или мерещились. Очнулся уже на белой койке плавучего госпиталя, с гулом в голове, который утих только после возвращения домой. Пока он выздоравливал, его наградили Бронзовой Звездой (Воинская награда США за участие в боевых операциях. Здесь и далее — прим. переводчика) — на посошок, так сказать.

Он отслужил во Вьетнаме меньше суток и стеснялся даже упоминать, что вообще там был: другие ветераны непременно спрашивали: «А у Мамы Чу на дороге к Мраморной горе бывал? «Ди ди мау» («Делать ноги» — сленг американских военнослужащих во Вьетнаме. От вьетнамского đi đi mau — «быстро уходить») знаешь, что значит? Фасоль с котятами едал? А как телки в черных пижамах справляли нужду: штанину подвернут, оттянут и ссут себе? Совсем не помнишь? Значит, брешешь ты все — кто был, тот не забудет». Через год после возвращения Пелхэм перестал упоминать о Вьетнаме в разговорах с новыми знакомыми, изъял этот факт из устной автобиографии. Только те, кто знавал его до армии, были уверены насчет Вьетнама. Джилл — вторая жена, на пятнадцать лет младше, ласковая, терпеливая блондинка, воспринимала Вьетнам как тягомотный старый сериал, который наконец-то сняли с эфира, когда она училась в третьем классе. Она гладила шрамы Пелхэма, но о подробностях не расспрашивала.

Такая погода, такой пейзаж: затуманенный лес, слабая морось, небо растворено во мгле — всегда возвращали его в окоп в месте, названия которого он не звал. Такая погода часто царила в горных долинах, куда они с Джилл ездили на рыбалку. И вот они снова ловят форель, и серое небо, близкое-близкое, давит на низины, и Пелхэм чует запах чужеземной грязи и былого страха. Джилл стояла по колено в ручье, лицом к верховьям: все утро спиной к Пелхэму, молчаливая, напряженная. И, наконец, обернулась к низовьям и произнесла:
— Нет, нет. Я никогда…

Два дня им угрожали по телефону: Пелхэм выслушивал, какая жестокая судьба ожидает различные части его тела и подлую душонку, а потом спокойно говорил: «Возможно, приятель, правда на твоей стороне. В гости зайдешь?» Раза два мимо дома проехал один и тот же автомобиль, и молодые голоса орали что-то неразборчивое, но яростное, во всю глотку. Затем в городской газете опубликовали пространную статью, где четко излагались все факты, и Пелхэма перестали обвинять. В следующем номере появился некролог: Рэндолл Дэвис-мл., всю свою жизнь прихожанин Церкви Христа на Фронт-стрит, заядлый охотник на перепелов, лучший мастер подборов в баскетбольной команде средней школы Вест-Тейбл, закадычный друг для своих сестер Кристел и Джой, был горд своей службой в составе Первого экспедиционного корпуса морской пехоты в Ираке, был произведен в капралы, заслужил любовь многих. Джилл приклеила некролог скотчем к дверце холодильника: может быть, регулярно глядя на лицо этого парня, они постепенно докопаются до сути.

Когда они перекусывали прямо на кухне за маленьким столом, лицо было над ними и между ними. Фото из учебного лагеря: парадная форма, белая фуражка, медные знаки отличия, выражение лица уставное — то есть невыразительное. Они делали бутерброды, жевали, а сами все всматривались, всматривались. Лицо диктовало тему разговора. Пелхэм в очередной раз спрашивал:
— Зачем он оставил оружие под кустом?
— И зачем пришел сюда голый?
— Зачем срать на папино кресло? Это-то зачем?
— Презрение, милый. Наверно, это выражает презрение.
— И даже руки на меня не поднял.

Когда Пелхэм оставался дома один, он вслух начинал ругаться. И сам осознавал, что разговаривает с убитым морпехом. Про себя он называл его «Младшим» и мысленно учинял допрос, иногда брал за грудки, бил по лицу. Как тебя угораздило выбрать мой дом? Наша дорога ни в какие особенные места не ведет, Младший, ни тебе популярных кабаков, ни роллердромов, и парочки сюда миловаться не катаются… К нам попадет только тот, кто знает, куда едет. Младший упорно молчал, а Джилл разнервничалась, подслушав, как Пелхэм посреди гостиной обращался к двери шкафа:
— Мудак! Мудак! Мудак!
— Милый? Милый?
— Так и знай, до ответа я все-таки докопаюсь.

По ночам Пелхэм вставал и патрулировал дом. Бродил на цыпочках в одном белье, вооруженный топорищем, которое специально принес из гаража. Проверял замки, прислушивался, нет ли каких зловещих звуков, или, подкравшись к окну, выглядывал в щель между пластинками жалюзи, или останавливался на пустом месте, где раньше было отцовское кресло, и замахивался топорищем. Обойдя территорию несколько раз подряд, слегка успокаивался. Рано или поздно Джилл находила его в темноте:
— Противник не обнаружен?
— Не обнаружен. Вроде бы.

Солнечным утром у ресторана «Судак Кенни» скрестились, наконец, пути Пелхэма и Рэндолла Дэвиса-старшего. Стоя на автостоянке, Пелхэм почувствовал огромное облегчение. Рэндолл и его жена пристально уставились на него. Затем Рэндолл произнес:
— Я думал, ты к нам зайдешь, давно жду.

Мужчины протянули было друг другу руки, но замешкались, отвернулись, отдернули пальцы. Тогда к Пелхэму приблизилась миссис Дэвис — высокая, худющая, она окончила ту же школу, что и они, только несколькими годами позже — и сказала:
— Я знаю, ты имел право… но глаза мои на тебя не глядят, не могу просто.

Она отошла к ресторану, скрылась внутри, и Рэндолл снова протянул Пелхэму руку, и на сей раз они обменялись рукопожатием. Рэндолл сказал:
— Ей больно думать о том, как все в его жизни перекосилось. Он для нас пропал.
— Я не знал твоего сына.
— Да я сам его не знал. Теперь понимаю: слишком плохо знал. Вот что самое страшное.
— Мне очень жаль, что так случилось.
— Нам с тобой надо поговорить. Я позвоню.

Они дружили одно лето, между шестым и седьмым классами. Бродили по полям и лесам, дразнили быков на пастбищах и девчонок на главной площади, слонялись по закоулкам, где иногда выбрасывают на помойку разные занятные штуки. Дэвисы были нездешние — переехали из Роллы, и мать Пелхэма велела ему быть поприветливее с веснушчатым мальчишкой в толстых очках. Рэндолл был так себе спортсмен, но старался, и они вместе с другими ребятами подолгу играли в парке в мини-бейсбол, индейский бейсбол, «пятьсот», а если собиралось много народа, делились на настоящие бейсбольные команды и устраивали несколько матчей подряд. Купались в Хаул-крик, а если шел дождь, играли в подкидного дурака на веранде, пили крем-соду и кидались камнями в голубей на безлюдной станции. Последнее босоногое лето в их жизни. Седьмой класс принес массу заморочек и озабоченность своим престижем в обществе. От Рэндолла не было толку, когда требовалось уболтать девчонок в драйв-ине или принять участие в ритуальной потасовке за школой; если честно, скорее он был обузой, вечным камнем на шее, и вскоре они как-то незаметно перестали общаться. Нет, они не ссорились, просто дружба медленно шла на убыль, пока не свелась к дежурному обмену приветствиями на бегу:
— Как жизнь?
— Все клево, а у тебя?
— Не жалуюсь.

Ветер принес из Арканзаса чудесную погоду, все окна в доме стояли нараспашку, закрытые лишь москитными сетками. Джилл повеселела, порхала по дому в одной тоненькой голубой ночной рубашке. В ту ночь дом наполнили каденции цикад, аромат жимолости и свежевспаханной земли и даже запахи кизила и скотного двора: донеслись откуда-то издалека. Пелхэм, со стаканом виски в руке, смотрел в спальне по телевизору финальные подачи — трансляцию из Сент-Луи. Джилл лежала поперек кровати, свесив голову над книгой, лежащей на полу, и ночная рубашка плотно облегала ее тело. Захлопнула книгу, привстала: — Эту закончила. Комментатор хвалил тренера за замену питчера. Джилл подошла к книжному шкафу, взяла какую-то старую книгу в твердом переплете и вдруг застонала. Стон перешел в плач. — Что такое? — спросил он, и она указала на полку: подтеки крови, прежде невидимые за книгами, пятнали белое крашеное дерево. — Ой бля, — Пелхэм принес ведро с водой, тряпки и самую лучшую щетку с жесткой щетиной, они вместе сняли с полки книги, сложили штабелем на полу. Терли, терли, терли. Наконец краска отслоилась вместе с кровавой кляксой. Пелхэм бросил щетку в ведро и сказал:
— Съезжу с его отцом на реку.

Они стояли на огромных серых камнях и забрасывали удочки в поток. Чуть ниже начинались отмели, и река бормотала, перекатываясь через мелкие валуны и известняковую гальку. Тень горы накрывала русло реки и половину склона напротив. Течение дергало за леску, имитируя клев, сгибало удилища, но на крючке ничего не было, кроме наживки — наживка да река. Рэндолл заговорил, не оборачиваясь к Пелхэму:
— Что тебе сказал Рэнди?
— Ни слова. Он все время молчал.
— Как вышло, что у тебя оказался нож под рукой, когда он заявился?
— Он только рычал.
— Вот этой детали вообще уяснить не могу. Выше моего разумения. Наверно, просто не знаю, что за хрень там на самом деле творится.
— Та же хрень, что всегда, Рэндолл.

Пелхэм соскочил с камня, вылез на берег. Открыл рюкзак, достал бутылку виски, вернулся на серые камни. Протянул бутылку Рэндоллу. Помедлив, спросил:
— Ты как — начал пить виски?
— А то: как попробовал, сразу распробовал.

Они сидели на камнях, слушали, как журчит река, пили виски из горлА, спокойно смотрели, как форель проплывает мимо. Просидели молча десять минут, двадцать минут, понемножку прихлебывая виски. Два пацаненка на желтых байдарках пронеслись вниз по течению — плыли наперегонки и хохотали, легко огибая валуны и отмели. Давно исчезли из виду в низовьях, а смех — бодрый молодой смех — долго еще доносился.
— Он переменился. Он всегда был такой, немножко одинокий, ну знаешь, все задумывался: как к нему относятся, все искал, как бы себя проверить, доказать что-то, разобраться, настоящий ли он мужчина. Наверно, узнал себе цену, и это его сломало.
— Рэндолл, почему я?
— Знаешь, мне с ним иногда жутко становилось: зыркает своими глазами, молчит по много часов. Я чувствовал: его гложет что-то, что меня в жизни обошло. Ну, он прямо с утра пил водку — валяется в сапогах на постели и пьет, и еще всякое там принимал, у нас дома, не таился даже. И вот как-то захожу к нему, а он смотрит в потолок, сапоги на простыню закинул. Я спрашиваю: «Сынок, может, расскажешь мне, как там было?» А он на меня вылупился, точно никак не припомнит, где мы встречались, но говорит: «Лады, брат, слушай». Вот тебе все ответы на главные вопросы: «Да. Я потерял счет. Как на вентилятор кетчупом плеснуть. Кого можем, подбираем, остальных присыпаем землей».
— Точно, — уже одна эта фраза вернула Пелхэма назад, в морось. Он завинтил крышку на бутылке, поднялся. Размял ноги, повернулся лицом к верховьям. Не хотелось трястись, стоя лицом к Рэндоллу. Спрыгнул с камня, встал на корточки у воды, окунул голову: холод распространился по телу, увлажнил шею, покатился по спине:
— Что-то сегодня я рановато хватил виски.
— Я тоже.
— Давай-ка по домам.

В тот вечер Пелхэм приклеил к холодильнику, рядом с фото Младшего, свою собственную фотокарточку из учебного лагеря. Джилл заглянула в юное лицо мужа и спросила:
— Это правда ты? Ты был такой?

Голова обрита, кожа чуть покрасневшая, фуражка напялена слишком прямо, под левым глазом припухлость — небольшой синяк, лицо ничего не выражает, глаза немигающие.
— Одно время да, именно такой.
— Ой, а я думала, тогда все были против Вьетнама. Теперь только об этом и слышишь: «Мы? На войну? Да ни за что!"
— Только не в нашем районе.

Он рассматривал оба лица и пил пиво: кружку, вторую. Джилл рубила куриное мясо, чтобы замариновать: завтра придут гости. Сильно пахло лимоном и чесноком. Его осенило: по обоим лицам видно, как с человеком что-то происходит, как поступаешься всем, что ты представлял собой раньше, и пустое место заполняется механическим послушанием, привычкой к переутомлению. Они пожарят курятину на гриле и будут говорить обо всем, только бы не об этом, и, наверно, выпьют лишнего — потому что очень хочется слышать смех. Нехорошо, если гости заметят фотографии; он снял обе с холодильника, осторожно, стараясь не порвать, положил на ладони. Поменял местами. И еще раз поменял. С любопытством приблизилась Джилл, благоухающая завтрашним днем, заглянула через плечо.
— Так почему ты пошел в армию? — спросила она, но не стала дожидаться ответа.

Пелхэм вышел на открытую дощатую террасу. Полная луна очерчивала тени предметов и расшвыривала по округе. Он положил фотографии на садовый стул, стащил майку через голову, положил сверху. Сбросил ботинки, джинсы, трусы, остановился у перил, совершенно голый. Облокотился на брус, тихонько рыкнул на пробу. И опять рыкнул — на сей раз получилось естественнее. И еще раз — погромче. Пелхэм выпрямился, набрал в грудь воздуха, широко раскинул руки. Мерно зарычал, обращаясь ко всем, кто снаружи забора, зазывая тени: а ну-ка, суньтесь в мой двор.
— Милый?