Я начал работать над проектом для The New York Times 14 марта — в Италии уже действовал полный карантин, а во Франции — рекомендации поменьше находиться в людных местах. Эйфелеву башню уже закрыли, но парки и кафе-рестораны были открыты, на улицах было много людей, особенно на террасах. Была суббота, первый по‑настоящему весенний теплый день, и парижане, конечно, вышли на улицы и пикники в парках. В тот же день объявили, что с воскресенья закрываются все кафе и рестораны. Эта новость застала меня за ужином в кафе в районе 5−6 часов, я как раз отправлял фотографии. Владелец кафе сообщил мне эту новость в полном ужасе. Грубо говоря, у заведений оставалось около четырех часов работы — с 18 до 22, и все — завтра они уже не открываются.

Задолго до этих ограничений журналистам The New York Times разослали рекомендации, какие меры безопасности нужно соблюдать, а в редакции парижского бюро нам выдали маски и гели, потому что ходить и искать их по аптекам — это дополнительное время и вероятность заразиться. Я следовал всем мерам предосторожности: ходил в масках, соблюдал дистанцию, в том числе в офисе — мы все разговаривали друг с другом на расстоянии.

Фотографии: Дмитрий Костюков

Работать в таких условиях, конечно, сложнее. Ходить по улице и снимать — это в целом… Ну, многим людям это не нравится. А когда у вас закрыта большая часть лица — вдвойне. Кто-то думает, что если вы в маске, то вы уже заразны. Люди в целом очень напряжены — кто-то орет, кричит, срывается. Например, французы знают, что без разрешения вы не имеете права их снимать. Соответственно, когда вы снимаете, то вы всегда спрашиваете разрешения. В маске это делать еще сложнее. Поначалу нам выдавали черные маски, и мы в итоге попросили их заменить на белые, потому что в черных масках мы выглядели агрессивно.

В некоторые дни я работал по 16 часов. Мы довольно много снимали пустой город, а фотографировать пустой город — это, по сути, снимать пейзаж. Соответственно, вы привязаны к хорошему свету. Хороший свет — утром и вечером. В промежутках вы тоже снимаете — ведь город не был таким пустым со времен войны. А потом вы приходите вечером домой, и все эти фотографии еще нужно обработать и отправить. Так как кафе и рестораны закрыты, вы покупаете еду в магазине и садитесь есть на улице — по сути, где придется. Понятное дело, что руки нужно обрабатывать и так далее, но вариантов того, где можно заразиться, даже если вы супераккуратны, довольно много.

Первые симптомы коронавируса проявились у меня в прошлую субботу, 4 апреля. Я почувствовал слабость и сначала подумал, что просто устал и перегрелся. Но в течение дня мне становилось хуже — стало тяжело ехать по городу на велосипеде даже на самой легкой передаче. Вечером мне нужно было вернуться домой на Монмартр, то есть подниматься в горку, и я понял, что не в состоянии, — и в итоге взял такси. Приехал домой и померил температуру — у меня было 38,5. На следующий день было уже 40. Я от многих слышал, что при коронавирусе заболевший чувствует очень сильную усталость, человек становится как ватный; температура у всех проявляется по‑разному — я, например, всегда болею с высокой температурой. В общем, я написал своему редактору и сказал, что я, видимо, заболел. Мне сразу позвонили мои редактора из Лондонского и нью-йоркского офисов. Дали контакт специальной службы SOS, с которой The New York Times сотрудничает в экстренных ситуациях. Через эту службу меня связали с врачом-терапевтом, с которым я общался по телефону. Он задал мне стандартные вопросы, что я чувствую, есть ли температура, где я сейчас, если возможность полностью изолировать себя от общения с другими людьми, и несколько раз уточнил про дыхание, тяжесть в груди и кашель. Врач сказал, что у меня с вероятностью 99% коронавирус, но сдавать тест не имеет смысла, потому что это ничего не меняет в лечении.

Это очень важная вещь, которую хочется отдельно проговорить. Допустим, у вас подозрение на коронавирус. Врач спрашивает: «Вы можете нормально дышать или вы задыхаетесь?» Если можете — то сидите дома, пейте жаропонижающее (мне назначили Dolipran 1000 mg), пейте много воды, спите и отдыхайте. Если же вам становится трудно говорить, потому что вы задыхаетесь, то вызывайте скорую — они приедут, подключат вас к аппарату ИВЛ и увезут в больницу.

Сам факт наличия диагноза не меняет ничего. Я не врач, но я транслирую то, что сказали мне два разных специалиста: один — француз, второй — находящийся во Франции врач, который работает по американским стандартам. Оба мне слово в слово повторили одно и то же: не нужно бежать и срочно проверяться на коронавирус, потому что: а) это ничего не меняет в лечении то тех пор, пока вы не задыхаетесь; b) нужно экономить тесты и время и силы медработников; с) когда вы выходите, чтобы сделать тест, вы можете заразить других людей и для вас дополнительная нагрузка. Когда у меня была высокая температура, меньше всего мне хотелось куда-то ехать.

Оба врача сказали мне, что самое главное — как минимум две недели не дергаться, особенно на второй неделе, когда у вас нет температуры и вам кажется, что вы уже такой бодренький. Именно на второй неделе происходят осложнения. Мой коллега, французский журналист, — мы заболели с ним почти одновременно — почувствовал, что ему легче, два дня бодренький ходил (по дому, но тем не менее), а сегодня его увезла скорая. Причем к нему приехали не сразу, а сначала сказали: «Если можешь разговаривать — значит можешь вызвать такси». В больнице ему не стали делать тест, врачи посмотрели и сказали: точно корона. У него осложнение в легких, назначили антибиотики и отправили домой. Он говорит, что все сделали очень быстро, потому что коек не хватает и с нележачими больными стараются побыстрее разобраться и отправить домой.

Я понимаю, что не смогу никого переубедить и, наверное, не надо, потому что это звучит несколько радикально: но если у вас температура 37,5 на протяжении недели и, возможно, у вас коронавирус, то не обязательно проверяться. Хорошо, вы узнали, что это коронавирус, — что дальше? И от общества нужно меньше стереотипности суждений и стигматизации болезни. Потому что сейчас некоторые пишут: «Ой, ну, у вас эта модная болезнь?» Она не модная, коронавирус не модный. Или кто-то начинает выпендриваться в соцсетях и писать: «У меня коронавирус». А что, если это не коронавирус, а грипп или пневмония? Человек что, от этого меньше болеет? Или люди, которые ломают ногу. «Ой, ну это не важно, вот если б коронавирус». Перелом ноги остается переломом ноги, а коронавирус остается коронавирусом. Конечно, редакция The New York Times могла бы хайпануть и сказать, что их журналист заболел коронавирусом. Но слава богу, что они понимают и не просят от меня этого, потому что так мне легче. Врачи сказали, что у меня на 99% коронавирус. Но даже если и нет, то что это меняет? Ничего.

Тут важно сказать, что во Франции и в тех странах Европы, которые я хорошо знаю, медицина принципиально другая по сравнению с Россией — не по качеству даже, а по самому подходу. Очень многие вещи после переезда мне было трудно принять: что нельзя при малейшем недомогании побежать в больницу, что скорая помощь — это «роскошь», что вы не можете ее вызвать до тех пор, пока вы не умираете, в прямом смысле. С температурой 40 к вам никто не приедет. Если вы вызвали скорую и каким-то образом убедили их приехать, а они приехали и поняли, что это не экстренный случай, то вы заплатите большой штраф. В прочих случаях вы должны взять такси и доехать самостоятельно, потому что в любом случае скорая довезет вас до экстренного пункта приема, где всех принимают в порядке живой очереди в зависимости от их травм — а там сидят люди после ДТП чуть ли не с оторванными конечностями. Им, скорее всего, хуже, чем вам. Так вот, сидите и ждете в очереди, 5−7 часов. Это у нас принято «залечивать» людей, а здесь, во Франции, температура 37 не считается повышенной. Когда я с друзьями-французами приезжаю в Россию и они видят здесь аптеки «36,6», то для них это абсолютно случайное число — они не понимают, почему они называются «36,6».

Если все симптомы пройдут, то в понедельник я выйду на работу — если она будет, так как я все-таки фрилансер. Перед этим я, конечно, проконсультируюсь в врачом. Ранее мне говорили, что если у меня сохранится хоть какой-то кашель, то я не должен выходить, потому что я могу заразить кого-то и потому что для меня это плохо.

Даже если кашля не будет, то я все равно буду ходить в маске, потому что я все еще могу быть заразным и потому что так прописано в правилах работы The New York Times — они, кстати, после ухудшения ситуации во всем ужесточились. Прежде всего они касаются самого процесса съемок и более осознанного подхода к ним: надо точно планировать, что снимать и зачем и как можно минимизировать риски в каждой конкретной ситуации. Нужно всегда быть в маске и перчатках, при возможности не смотреть через видоискатель (можно использовать экран) или не прижимать камеру к лицу, или быть в очках, не класть телефон и все, что у вас в карманах, что будете трогать потом, на какие-либо поверхности, естественно, мыть руки, не трогать лицо руками/перчатками, предпочитать очки линзам… там длинный список, но весь он сводится к тому, чтоб максимально избегать физического контакта с людьми, любыми объектами и вообще чем угодно.

Фотографы, которые освещают международные новости для The New York Times, не работают в штате. Никаких гарантий и специальных договоренностей на такие экстренные ситуации нет, но по умолчанию подразумевается, что тебя не бросят. За такое количество лет работы журналисты и фотографы попадали в разные ситуации. И если это не от нас зависящая ситуация, то они делают все возможное. Я думаю, если бы меня надо было куда-то везти, то они организовали бы эту перевозку. Редакторы и журналисты всячески меня поддерживают — например, оплачивают мне больничный, хоть я и фрилансер. Какая ставка будет, я не знаю, но меня сразу успокоили и сказали: «Не переживай, сосредоточься на здоровье».

Стратегия работы разных медиа в таких ситуациях разная: где-то платят надбавку за риск (например, двойная дневная ставка), но не факт, что они будут вас поддерживать, если вы заболеете. Есть другая стратегия: если с тобой что-то случится, то мы тебя поддержим, но пока все нормально, то все нормально. Есть разница между тем, как работают французские, американские и русские журналисты. Конечно, это легче всего связать с деньгами, но я думаю, что это больше мировоззрение, то, как люди смотрят на жизнь. Многие французы не пойдут снимать коронавирус по обычной дневной ставке, потому что они считают, что это просто неправильно. Опять-таки, это не только с деньгами связано, часть людей считает, что журналистам вообще не нужно быть «в поле», пусть все сидят на карантине, а кто-то сам не хочет снимать.

Сейчас в Париже сказочная погода, просто рай, но народу очень мало. До последнего времени разрешалось заниматься спортом на улице и бегать, но сейчас и на это ввели запрет с 10 утра и до 19 вечера. Это логично — все бегали как упоротые. Была проблема, что ты снимаешь город пустой, но если в кадр попадают люди — это всегда бегуны. Словно ты снимаешь рекламу спортивного магазина. Я не понимаю: то ли столько людей всегда бегают, просто мы не замечаем их, то ли это такая реакция на стресс и все резко побежали.