«Как я туда забрался». Часть первая
Далее «Как я туда забрался». Часть первая

Опробовав «Подкидыша» на биеннале в Сен-Паулу и Венеции, светских мероприятиях Москвы и Лондона, художник Федор Павлов-Андреевич решил провести перформанс на The Met Gala — одном из главных светских мероприятий США, который ежегодно собирает звезд кино и модной индустрии первого эшелона.

Практически сразу обнаженного, скрюченного в прозрачном кубе художника арестовала полиция. Павлову-Андреевичу предъявили обвинение по нескольким пунктам, а недавно вынесли приговор — штрафы и три сеанса исправительных работ по 8 часов (разрешили отбывать в России).

НАЧАЛО: «Как я туда забрался». Часть первая

20:45. Мимо трех голов

Я уже в полицейском участке, в пресинкте.

Меня в белой простыне ведут мимо такого прекрасного возвышения, на котором восседают толстые и прекрасные местные боги, — руководители входа в другой мир, три головы Кербера (и, хотя тела у них разные, все равно сливаются в одно — так высоко расположена их трибуна, за которой уже — тот мир, из которого ты никогда не выйдешь прежним, подумал тут же я). Одна из руководительниц — средняя и, возможно, главная голова Кербера, — даже удостаивает меня взглядом, - и тут я начинаю понимать, что, кажется, мне уже пора приступать к психологической обработке врага, которой меня неудачно обучали на военной кафедре гуманитарных факультетов МГУ (главным обучателем был тамошний, скажем, гвардии поручик Ж., вечно хотевший за зачет добыть ему якобы для жены серьезные зачем-то транквилизаторы). Но моя попытка заговорить со средней головой не увенчивается. Голова там, наверху, услыхав мой голос, отворачивается в другую сторону. Да, решаю я, враг непрост — но я еще непроще.

С этими мыслями меня отводят куда-то вглубь, в самые недра царства мрачного А.

Я хочу в туалет.

И вот в белой простыне и в наручниках капитан Гросс ведет меня отлить. Капитану Гроссу положено наблюдать за тем, как я это буду делать.

И вот тут-то мне становится ясно, что это и будет мое главное испытание. Я, оказывается, совсем не могу этого делать, когда на меня пристально смотрит человек!

Я (как считают почти все мои знакомые) законченный эксгибиционист, который, кажется, не стесняется в жизни уже ничего, так вот, этот самый я не может писать при капитане Гроссе.

Я прошу его отвернуться, но ему не положено.

Через примерно 20 минут он ведет меня обратно, и уже потом, много потом, когда я выясняю, что Гросс-то и будет писать мое обвинение, мне становится очевидно, что это наше противостояние — Гросса и моего мочевого пузыря — кажется, и сыграло главную роль в количестве моих обвинений. Сумел бы я отлить быстро и незаметно — было бы их два.

Ну, а так — четыре.

21:25. Зачем статуе наручники?

Я пристегнут наручником к металлической трубе. Я сижу на скамье в комнате с решеткой в двери. Я декоративно укрыт той же белой тканью, которой накрыли мой ящик ястребы-охранники через примерно 20 секунд после того, как я был (внутри ящика) брошен у основания ковровой дорожки Met Gala. Чувак, меня заматывавший, сказал: «Ну вот, теперь ты будешь у нас греческой статуей».

Как он был прав! Я ведь давно размышляю о себе как о статуе. И вот теперь я — статуя, пристегнутая наручниками к металлической трубе, хотя до конца непонятно: - если я статуя, то куда же я денусь? Зачем статую куда-то там пристегивать?

Каждые пять минут ко мне заглядывает полицейская голова, каждые пять минут новая. Голова задает примерно одинаковый вопрос в вариациях: как ты туда забрался? Своей любознательностью и своим лукавым глазом каждая голова немного напоминает мне Карлсона, который так и не смог принять концепцию целого дяденьки, забравшегося в такой тесный телевизионный ящик.

22:30. Йога на грязном полу

Через час меня переводят в помещение, уже гораздо больше напоминающее тюрьму, — наверное, по‑русски это правильно называть словом «обезьянник»?

(Думаю я — ведь тут редкий случай, у меня уже больше двух часов нету телефона, да и ничего нету! Я могу только думать. И еще я могу спокойно делать йогу — у меня много места и, видимо, много времени. Так решаю я — и тут же в уме отбираю те асаны, которые можно делать, не разуваясь и не вставая на пол руками, — их обнаруживается небольшое, но стабильное количество, и я тут же принимаюсь за тело — лежание в ящике, даже не такое уж в этот раз долгое, требует за себя заплатить)

Я начинаю тихо вспоминать о своем идоле, тайваньском перформансисте Дейчене Шье (Tehching Hsieh). Его самый первый ньюйоркский перформанс длиной в год был как раз такой: он запер себя в специально построенной на лестнице обычного здания камере-одиночке, в которой был унитаз, раковина и узкая кушетка, больше ничего. Раз в день товарищ приносил ему тарелку супа. Обет, данный Дейченом, был таков: целый год ни с кем не разговаривать, не писать, не читать — вообще ничего не делать, просто существовать. Пугает ли меня перспектива ничего не делать пару часов? Могу ли я прекратить процесс целеполагания и всего, что идет вслед за этим? В какой момент меня охватит отчаяния? Такой ли я, на самом деле, сильный, как думаю?

Обезьянник — длинная скамья, много места, не решетка, а такая сетка. За ней — столы, компы, и всякое милое оборудование, чтоб снимать тебя в профиль и анфас, и еще чтоб у тебя брать отпечатки пальцев, ясное дело. Романтические представления о такого рода местах рушатся в момент, и мне становится жалко полицейских — вот кто как раз по‑настоящему exposed: распахнут, открыт всем ветрам — они! Человек, сидящий в обезьяннике, видит их каждое действие, каждое движение. Это они — герои здешнего «Большого брата», а не наоборот. Это они — настоящие перформансисты. Я смотрю за ними, потому что мне больше нечего делать. А они делают вид, что им это совершенно все равно. Но я-то понимаю, что они страшно парятся. И что привыкнуть к такому невозможно — к тому, что за твоей работой непрерывно наблюдает посаженный за решетку (а потому наверняка тебя ненавидящий) человек.

Как же мне становится очень жалко капитана Гросса и вторую, очень полную чернокожую женщину, которая оказывается, по всей видимости, его начальницей.

— Жалко, что ты не Леди Гага, — говорит мне начальница.

— Это еще почему? — спрашиваю.

— Ну если бы ты был Леди Гагой и явился на Met Gala в стеклянном ящике, мы бы пальцем тебя не тронули.

— Но я же почти!

— Нет. Нет. (В ее голосе обреченность.) Ты нет. Я тебя погуглила.


«

Это и правда ведь мое несчастье, что я не Леди Гага. Я краем глаза видел, какие там подгребали экземпляры — и что они на себе тащили. Шкафы. Гнезда. Какие-то целые ковры — типа таких, что висели на стенах в зажиточном доме у моей бабушки Айши Абдулловны, профессорской жены, в Ростове-на-Дону. Занавеску из ванной. В общем, мой ящик среди тамошних костюмов был далеко не самая выдающаяся штука. После меня стояла в очереди на вход (вернее, сидела — в черной своей машине) Рианна — на ней была удивительная в своей прекрасной нелепости ерунда, будто бы на ни в чем не виноватую барышню высыпали пачку гигантского конфети, — вечная слава Рей Кавакубо, которую все они так беспрекословно слушаются, наряжаясь черт-те-во что и делая вид, что при этом у них все нормально! Слава ей, потому что если бы это не были костюмы Comme des Garcons, щас бы они с таким видом там позировали фотографам.
Ну, и справедливости ради: добрая половина из них явились почти голыми. Я со своим очень приличным задним видом был на тридцать пятом месте по откровенности.
«

00:10. Гросс устал

Я уже час пытаюсь позвать начальницу, но она не идет. Гросс дописывает обвинение. Я сменил стратегию и больше не пытаюсь на него наезжать, а наоборот, намерен дружить. Как ты, наверное, устал, говорю я. Ведь тебя же девушка дома ждет. Через минут десять он тает, два дня не был дома, завтра из-за меня в восемь быть в суде, а уйдет отсюда он в лучшем случае в полпервого ночи.

Гросс начинает мне жаловаться.

Я надеюсь, что вот он, мой момент, и сейчас он меня простит и отпустит.

Как бы не так.

00:30. Неминуемо!

Я еду в полицейской машине, которая своей прокрустовостью напоминает ньюйоркский йеллоу кэб, — мои колени работают подставкой для моего подбородка, но и руки в наручниках где-то там в районе лопаток — вот где оказывается так впору йога. Я спокойно перетираю с двумя копами, с которыми меня разлучает решетка, они на переднем сиденье, один за рулем, и мне не больно и не неудобно, класс.

Ящик мой, вопреки увещеваниям, остается в пресинкте. И простыня (а на самом деле, подозреваю я, скатерть), в которую я был закутан, тоже. Я говорил: «Ну пожалуйста! Ну хотя бы простыню не выкидывайте потом! Ее у вас купит музей!» Нет, говорят. До суда будут как вещдоки. А потом выкинем точно.

Изверги и вандалы.

— Ну вот ты молодой художник. Тебе сколько? Лет 29? Как ты выживаешь? На что ты сюда приехал? — спрашивают парни с переднего сиденья

—  Ну, спасибо, конечно, парни. Ага, 27. Год копил, — отвечаю.

— В тюрьме тебе будут нужны 25-центовики. Воду в камере не пей. Ты хороший парень. Ну, и иностранец к тому ж. Тебя судья первым завтра с утра примет.

— Как? Ведь говорили, что вроде сегодня?

— Сегодня он уж спать уйдет, не успеешь. Пока медосмотр, пока три допроса. Не успеешь. Но завтра в полдевятого уж будешь в зале суда.

— Ночь в тюрьме?

— Неминуемо! — вдруг хором весталок отвечают парни.

00:40. Где теперь расчлененка?

Меня ведут по подземным коридорам, я — как будто участник седьмой по счету версии дурацкого иммерсивного шоу Sleep No More, много нанятых статистов, хорошие костюмы, аутентичный запах. Мне очень, очень интересно. Меня обыскивают, опрашивают по швам, меня спрашивают про болезни и меряют давление в каморке, где сидит смешная женщина-врач, меня провожают взглядами другие арестанты, мы уже очень дружим с моими сержантом Смитом (корейцем) и майором Соаресом (доминиканцем), они ругаются на тюремщиков Central Booking (так называется это место при Центральном уголовном суде Нью-Йорка, куда меня привезли, но между собой они зовут его Даунтауном). И еще, они больше не смотрят в стену, а даже иногда смотрят мне в глаза, со мною разговаривая.

В очереди на просвечивание одежды со мной стоит чувак, которого привезли оттуда же, откуда и меня, но он, видимо, немного менее опасный преступник, потому что его сопровождает всего один коп, вдвое постарше и потолще моих двоих, но один — и вот где уже сложилась настоящая дружба! Коп учит своего арестанта, что говорить на суде, — но все равно главный вывод их разговора: все бабы дуры. Произнося это, оба как бы подпрыгивают слегка на месте. Это утверждение я сейчас слышу в первый раз за вечер — но впереди еще тысяча.

Через двое суток я буду сидеть в офисе у уголовного адвоката Изабел Киршнер на 13-м этаже около Гранд Сентрал, и она мне печально скажет, убирая красивую седую прядь с лица: знаешь ли, Нью-Йорк измельчал. То ли дело было в 80-х, когда я в этом же суде работала прокурором! (Мечтательно) Были нападения! Разбой! Групповые изнасилования! (Раскачивается на стуле.) Серийные маньяки! Расстрелы целых групп! (Разойдясь вконец.) Заложники! Расчлененка! (Успокаивается.) А теперь все не то. Теперь, если уж им посчастливится в суде какая нормальная кража, будут потом вспоминать месяц. А так все ерунда какая-то. Карманники. Наркодилеры мелкотравчатые. Ну оочень изредка поножовщина. А так в основном — домашнее насилие. Это кому может быть интересно, ты скажи мне на милость?

Встань по центру

Меня вынимают из наручников и запускают в камеру, не прошло и тягучих часов. (Скольких — я уже и не знаю, так как я твердо решил подражать Дейчену Шье и презреть бег времени.) В камере с моим появлением оживление. Громкий хипхоп-баттл ненадолго замирает, все смотрят и не понимают, это вообще чего? Я сразу вспоминаю, что на зоне ведь положено с кем-нибудь объединяться в землячества. У меня нет никакого другого варианта: неподалеку, понурившись, сидит тот самый пацан, которого привез одинокий сочувствующий коп из моего же пресинкта. Я сажусь рядом. Он радуется моему появлению. Через час я буду спать прямо тут, на металлической лавке (я думал, почему-то, что будут нары) головой на его куртке, в противоположном углу от параши, а он будет охранять мой неровный и нервный сон, иногда вступая меткими вкрапленьями в античный хор, он же хипхоп-баттл, который будет одновременно мне и сниться, и быть моей явью.

Всяк сюда входящий обязан объясниться.

Это может произойти сразу — так сделает опытный сиделец (тут есть такие, что являются каждую неделю, как на работу). Это может случиться через десять часов. Но ты лучше сам проявись первым, так тебе будет выгодней.

Ты лучше сам встань по центру камеры, пока не пришли те, кому все равно и кто будет лицом спать на грязном кафельном полу у параши (тогда будет уже негде встать по центру), потому что да, такие, бессловесные, тут тоже есть — они не рассказывают о себе, просто спят, поскольку очень устали от приключений. Самый аншлаг случается к трем утра: нас, кажется, тут уже целых тридцать, через дорогу от нас в камере в два раза меньшего размера уже целых двадцать — ситуация накаляется, баттл становится очень громким, сна уже нет, одна явь, но она такая выдающаяся, что только и могла бы что присниться.

А ты да, встань посреди камеры, слегка присядь, немного раскинь руки — и начинай.

Все телки суки (это вводное, после чего к тебе повернутся лицом все, кто не будет спать, а даже и те, кто будут, даже эти утвердительно вздрогнут во сне).

Нет, никто тут не гей.

Тут просто всяк обижен на женщину.

Вот мой первый тут друг Даниэл, взять его.

Он уже несколько месяцев как не живет со своей baby mother, так у них зовется бывшая девушка. У него другая. Он с ней уже пару месяцев. Она работает как раз в полиции. Недавно они ездили в роад-трип на три дня. Когда мать ребенка звонила (а звонила она непрерывно), он ни за что не брал трубку. Ребенку восемь лет. И матери этого ребенка не подходит, когда отец этого ребенка не подходит к телефону. В общем, в прошлый понедельник она звонит в полицию Бронкса (а оба живут в Бронксе) и сообщает, что Даниэл ей только что угрожал по телефону. Вечером он приходит домой с работы, принимает душ, открывает холодильник, чтоб поесть, но тут звонок в дверь и о-па! — копы. Через двое суток он возвращается домой из тюрьмы, принимает душ, открывает холодильник, чтоб поесть, но тут звонок в дверь. Кто там? — Полиция Манхэттена. Baby mother предусмотрительно позвонила сразу и в Бронкс, и в Манхэттен, ну и пока он отсиживал в Бронксе, манхэттенские копы ждали его в засаде, работы-то другой нет! Даниэла забирают в пресинкт на 82-й, где мы с ним и знакомимся. Даниэл кипит от злости — он не успел поесть два раза за эту неделю, еда в холодильнике испортилась! Но душ оба раза принять успел, это да.

Даниэл знает, за что я тут. Это он придумал называть меня glassbox nigga. Он говорил со своей девушкой, звонил ей по автомату, и она видела в новостях. Все 26 человек дико заводятся и принимаются без остановки шутить на мою тему. В ответ я даю речитатив из Ноториуса Би Ай Джи, который я помню из детства, про телок, конечно, и они радуются, моя плата принята в общак.

— Ю ноу айм сэинг, май глэссбокс нигга? Ю май нигга. Ю колл май нейм эни тайм, нигга.

— Кстати, а мне-то, чуваки, как вас называть? Ведь мне нельзя никого звать нигга?

— Ты что! Еще как можно! Ты наш нигга, и зови нас нигга, другим нельзя, тебе можно, понял?

Так и договорились.

(Выйдя завтра вечером, пишу на фб, что мои нигга то и сё. В ответ получаю по голове буквально от всех белых англичан и американцев. Начинаю гордиться современной цивилизацией.)

Где твоя телка, Дупак?

А вот очень славный Дупак. Дупак сидит отдельно от всех и стесняется, нахохлился. Наверное, потому, что по‑английски он говорит с тяжелым африканским акцентом — он 12 лет назад приехал из Ганы и с тех пор работает на парковке, сутки там, двое дома.

Дупак на хорошем счету на работе — за 12 лет только похвалы и грамоты, вырос до старшего по смене, ни разу не опоздал, и вот какой-то человек приезжает парковаться через три минуты после закрытия парковки, и Дупак, понятное дело, его не пускает, согласно инструкции. Но тот настаивает — и даже достает ствол. Дупак говорит, что сейчас позовет копов, и просит того убраться подобру-поздорову. Тот не унимается и говорит, что ему ничего не будет, если он застрелит Дупака. Тогда Дупак несется в подсобку и возвращается с мачете, которое у него там 12 лет лежало без дела — район неспокойный, самая глубь Гарлема, но до сих пор нужды в мачете не было. Дупак показывает агрессору мачете, но через три минуты Дупак уже в наручниках — тот успел вызвать копов, и вот он тут.

Дупак плачет. К нему приехала сестра из Ганы, и ее надо везти в аэропорт в три часа дня, да и жена волнуется. Дупак стесняется при всех писать. Дупак хороший парень, но это тут не профессия.

Общественное мнение тут же прозывает Дупака machete-nigga и вежливо интересуется, а такой ли уж большой у него мачете. Дупак, видимо, краснеет (я еще пока плохо умею это отличать) и отвечает, что он не уверен. Тогда общественное мнение выделяет трех активистов — колумбийца Диего, чувака в голубых линзах и еще одного парня в косичках, который на моих глазах наварил 20 долларов (!) на транзакции — продал четыре 25-центовика, которые принес с собой немолодой египтянин (он тоже обидел жену — «и не видать ей теперь гринкарты яалла!», потрясая кулаками в воздухе кипел он), новоприбывшему двухметровому качку (этого забрали прямо из спортзала, где он, что ли, ошибся шкафчиком и на автомате сложил чужие вещи в чужой рюкзак).

И втроем они начинают прессовать бедного Дупака. Дупак сидит один в углу скамейки, чуваки режут воздух острыми руками, нависая над ним и перебивая друг дружку.

— Где твоя телка, Дупак?

— Дома, парни, дома. Она не телка. Она жена.

— А что делает твоя жена, machete-nigga, пока ты тут отвисаешь?

— Она готовит поесть моей сестре, потому что той ведь скоро в аэропорт.

— А вот тут ты неправ, Мачете. Ты когда последний раз засовывал в нее свой мачете?

(Дупак краснеет еще сильнее.)

— Говори, Мачете, тут все свои.

— Ну неделю назад.

— Вот, Мачете, вот. А вы живете одни ли в доме?

— Нет (смущаясь окончательно). С нами двое наших друзей снимают этот дом, тоже из Ганы, мои друзья, с женами.

— Вот, Мачете, вот. Пока ты тут сидишь, твои друзья засовывают в твою жену свои мачете, позабыв тебя об этом предупредить.

— Никогда! (Кричит Мачете.) Никогда они так не сделают! Никогда она им этого не позволит!

— Да она только и ждала, чтоб тебя копы сдернули. Лежит там, стонет себе знай.

— Мы с ней со школы! С 15 лет!

— И что же, ты никогда не пробовал других телок, Мачете?

— Никогда! Никогда!

— Мачете, она тебя развела. Ты — никогда, а она — всегда. Ты на стоянку, а она в кровать с другим.

Дупак готов спрятаться под лавку, да что там, он готов утопиться в параше, но общественное мнение не унимается. Тут, даже в этих временных обстоятельствах, где никому ни с кем не сидеть годами, где через несколько часов все со всеми расстанутся и больше никогда не встретятся вновь, оно тут особо жестокое, оно тут все против одного, против слабого. Ясное дело, что эти трое и остальные, которые ржут в один голос, покатываясь со скамеек, — выйдя из камеры, сразу забудут и Мачете, и бедную его жену. Но не Мачете. Мачете многие годы будет просыпаться по ночам в холодном поту, будет странно смотреть на свою жену, будет избегать соседей — у Мачете навсегда травма, все.

Hey Miss

Самые спокойные здесь существа — надзиратели. Из десяти есть всего один нервный, сразу начинает вопить — но с его появлением, все отворачиваются к стене, шутить с ним неинтересно. Но титул же чемпиона зэковского внимания моментально выигрывает прекрасная толстая черная тетя с халой (типичный сельпо-стайл, ну и, само собой, перламутровые ногти, нарощ с инкрустацией), которой мой Дэниэл кричит такой через решетку:

— Hey miss, а можно мне пару апельсинов? Очень пить хочется!

— Ну, конечно, мой сладкий, сейчас. Я же ведь забыла тебе сказать — я и есть твоя официантка, зови меня всегда, жмешь кнопку — и вот она я! А может, тебе нужен массаж? Или минет? Ведь я и не то умею! Как тебе у меня в гостях? Хорошая я хозяйка? Всегда жду тебя у себя дома, соколик, не забывай свою старую подружку!

(Ну, завелась, завелась — кряхтит соседняя со мной железная лавка, переворачиваясь на правый бок.)

Воду из крана тут пить правда нельзя. Это все говорят. Ну и на вкус она такая, я попробовал — ржавая и кислая сразу, пером не описать. Кран рядом с парашей. Везде на стенах — плакаты против туберкулеза. Параша, ясное дело, не мыта с доисторических эпох. Нас выгоняют на завтрак (апельсин на рыло, маленький пакет молока и странный сэндвич с арахисовой пастой), а в это время является отряд чуваков в зеленых робах — они моют пол и выносят мусор.

— Они настоящие зэки, — шепчет Даниэл. — И смотри, что сейчас будет.

Чуваки в зеленых робах перешептываются с некоторыми зэками. Происходит неслышный обмен. Деньги на ганджу. Некоторые прямо тут будут нагло курить, но не сейчас, а потом, когда вернутся в камеру. Надзиратели в бешенстве, но пока они успеют учуять запах, дело будет сделано.

— Все, чуваки, я больше не могу. Сейчас испорчу всем вам жизнь.

У Диего беда с животом — и это он в том смысле, что сейчас ему придется сделать это на глазах у всех. Все морщатся и пытаются отодвинуться подальше от параши — но что делать.

Вот что удивительно — на этом, самом раннем этапе тюремной жизни, еще нет (или такого нет вообще в американской тюрьме?) хорошо известного советскому человеку деления на тех, кто у параши, и тех, кто сверху. У параши, я видел, легко лежал самый расперченый чувак, в голубых линзах — лежал и не парился.

Пух над губой

Из нас из всех в эту камеру первым попал Хорхе. На вид Хорхе 14, но нет, сегодня ему исполняется 16. Девушка Хорхе залетела от него, когда ему было 13. Сейчас ей 18, они продолжают ходить вместе в школу, и она ему вчера утром сказала, что беременна опять.

Над верхней губой у Хорхе пух. На руке у Хорхе высечено ее имя, Джасмин. Хорхе вчера утром ей ответил, что не пошла ли бы она с этой новостью. Тут Джасмин стошнило (она на третьем месяце), а дальше она позвонила копам. Хорхе до этого никогда не бывал в здешних краях. Хорхе тут больше не может — он хочет домой к маме, он хочет есть и он хочет свой джойнт, а еще он хочет свою приставку и играть.

Хорхе с мамой живет в доме для бедных, где не надо почти ничего платить, а Джасмин живет в таком же, но через дорогу. Хорхе лежит на грязном полу, подложив под голову пуховик, над ним вьются черными птицами трое солистов античного хора, Голубые Линзы, Диего и Косички.

— Отпустите меня отсюда на хер, или я сломаю вашу решетку!

— Они тебя отпустят, но ты должен нам кое-что пообещать, нигга.

— Чего вам, ниггаз?

— Что ты закроешь ее имя у себя на руке другой татухой.

— Зачем?

— Потому что, просто знай об этом, она там времени зря не теряет. Все телки такие, чувак.

— Да ладно.

— Да. Вот ты тут страдаешь, а она там ноги развела и ей кайф. У нее уже трое за сегодня там перебывало.

— Да пошли вы.

— Да мы дело тебе говорим.

Этот выдающийся диалог прерывает стук о решетку королевы зэков, той самой, с халой и с инкрустацией. Она называет имена тех, кому пора наверх, в суд. Это четвертый список за сегодня, уже вечер, и ни в одном из предыдущих списков меня не было (не было там и Хорхе, и Голубых Линз, и Косичек, и Даниэла, а вот Мачете забрали двумя часами раньше).

— Пэвлов! — кричит грозная хала.

— Тут я!

И на меня надевают наручники.

Сидит и оглашает

После долгих ржавых лестниц, изображая поезд, который пропускает встречный состав (нас-то 12 человек), мы попадаем в маленькую камеру с тремя окнами. За каждым окном по бесплатному адвокату. Адвокаты машут руками и быстро объясняют каждый своему зэку, что нужно говорить, а чего не нужно. Тут же параша (они тут везде, и как это можно не стесняться адвокатов, которые же не надзиратели? Какая тут система вот этого стеснения?) Я встаю в очередь к одному из окошек, но тут меня опять окликают с другой стороны, из-за решетки:

— Пэвлов?

И уже другая большая чернокожая богиня, с не меньшей халой и с такими же выпрямленными на неделю глянцевыми волосами, берет меня в наручник — и бац! — я в зале суда.

Этот зал кажется мне если не раем, то чистилищем. Тут десять метров потолки и огромные окна. Тут на недоступном возвышении сидит красавица-японка-судья и оглашает.

С меня снимают наручники — и тут же кто-то хватает меня за руку и влечет за собой. Через мгновенье — и я в исповедальне: в деревянном домике, где можно говорить через стекло.

— Я Изабел Киршнер, ваш уголовный адвокат, меня прислали ваши друзья, — говорит грудным голосом высокая красивая седая женщина, только отпустившая мою руку. Я знаю, вы много страдали в эти последние сутки. (Я не успеваю возразить.) Но теперь все будет хорошо. На все вопросы судьи отвечайте: невиновен.

Так же стремительно я выхожу из домика, и тут же судья объявляет мое имя. Дальше перекличка между седой красавицей и японкой, я ничего не понимаю. Почему-то меня никто не спрашивает, виновен ли я, хотя я точно знаю ответ. Мне просто велят кое-где расписаться, а дальше сильная рука Изабел снова влечет меня за собой:

— Теперь слушайте меня. Там снаружи пресса. Они будут хотеть, чтоб вы им ответили на вопросы. Прикройте лицо руками и молчите, ни слова, вам понятно?

Пресса? Лицо руками? О чем она?

Мы проходим через еще один огромный зал, и там правда какая-то пресса, я слышу свое имя, слышу вопросы, но все это как сон, я быстро оказываюсь на улице.

По уже нарисовавшемуся в моей голове сценарию (я же понимаю, что это просто я снимаюсь у Вуди Аллена) дальше меня ждет лимузин, который должен отвезти меня в мой пентхаус, где все мне будут апплодировать и где будет коктейль с канапе в мою честь.

Но нет.

Вместо этого меня ждет моя верная Аня и уберПУЛ с неизвестным китайским пассажиром внутри, и мы едем в квартиру, снятую на airbnb, — решать, как быть дальше.

Ну вот, и тут мне по сценарию положено сказать, что я ни о чем не жалею.

И это правда так.

Кроме, конечно, одного: моего стеклянного ящика, который мужественно прошел Венецию, Москву, Лондон, Сан-Паулу, везде его выбрасывали со мною внутри — и везде он выживал, и везде он оставался моим.

И только в Нью-Йорке нас разлучили.

Больше не лежать мне скрюченным, даже в виде воспоминания. Его пустят на переплавку. У меня останутся фотографии и видео.

Где же ты справедливость, где.


НАЧАЛО: «Как я туда забрался». Часть первая