Сергей Минаев: Кто придумал эту локацию (фуд-корт в торговом центре «Галерея» в Санкт-Петербурге. — Esquire)?

Николай Комягин: Администратор «Галереи»? (Смеется.)

Сергей Минаев: Но почему?

Николай Комягин: Ну посмотрите, какое чудесное место! Сидит дама в платке — явно представительница исламской конфессии, она красит губы, потребляет пищу. Она удовлетворяет свои базовые потребности, чтобы потом удовлетворить духовные. Здесь же рядом мужик в голубой рубашечке с галстучком, у него обеденный перерыв, он какой-нибудь аудитор или продавец сотовых телефонов. Когда я в первый раз оказался здесь вечером, обычными смертными посетителями «Галереи» были продавцы из Finn Flare. Уставшие женщины, апатичные. У них хватало сил дойти до какого-то «Теремка», сделать заказ, съесть и пойти домой. Это уникально. Мне кажется, это современный Вавилон, где много мерзкого и прекрасного одновременно — правды жизни.

Сергей Яковлев: Вы не такие же, как обычные смертные?

Николай Комягин: Я имел в виду продавцов, резидентов «Галереи». В общем-то мы все обычные смертные.

Сергей Минаев: Можно я сразу перейду к интервью, которое вы дали «Афише»? Там было много разного, иногда наивного, на мой взгляд. Вы рассказывали историю вашего перформанса (в творческом кластере «Бертгольд-центр» в Санкт-Петербурге. — Esquire), когда перед выступлением вы записали и запустили аудиообращение к строителям на киргизском языке («Уходите, уходите, мы не будем играть для вас…» — Esquire). И кто-то из вас сказал в интервью: «У нас получился диалог без обратной связи. Кто понял — ничего не ответил, а тот, кто мог ответить, ничего не понял. Но рано или поздно люди начнут задумываться». Над чем начнут задумываться?

Данила Холодков: Задумываться не над чем-то конкретным, а вообще, в принципе. Люди начнут погружаться в суть проблемы: «Почему мы не понимаем друг друга?» Есть противопоставление между теми, кто понимает, но не может ничего сказать, и теми, кто может сказать, но не понимает. Я имел в виду язык. Если мне на своем языке киргизские рабочие скажут, что они поняли меня, я не пойму их.

Сергей Минаев: Как ты думаешь, что киргизские рабочие в тот момент чувствовали, когда они видели вас и слышали знакомый язык?

Данила Холодков: Если сказать просто, то заинтересованность, конечно. Обычную заинтересованность.

Сергей Минаев: "Какие-то странные люди почему-то говорят на нашем языке…"

Николай Комягин: Для них реальность в тот момент стала сложнее. У всех в голове есть определенные паттерны. Возникли ситуации, которые не укладывались в них. Мысль может повести себя непредсказуемо. Мы об этом говорим. Мы как бы разрушаем привычную логическую цепочку, мысль выпадает из заведомо запланированных паттернов, и, соответственно, она способна на любое хаотичное движение. Оно может быть продуктивным, может быть деструктивным. В биографии каждого этого киргиза возникает прецедент, когда выходит группа совершенно посторонних людей, которые внешне выглядят как белые хипстеры, лысые, бритые парни — то есть максимально недружелюбно, — и вдруг обращаются к ним с уважением, с пиететом, то ли иронично, то ли серьезно. Они уже понимают, что это сложное измерение, в нем есть какие-то ходы. Такого опыта крайне мало. Все привыкли существовать в стандартах. А мы обогащаем друг друга непредсказуемостью.

Сергей Минаев: Ты действительно считаешь, что ты обогатил киргизских рабочих? Они подумали, что обстоятельства стали более дружелюбными?

Николай Комягин: Мне кажется, это приятное ощущение, когда кто-то обращается к твоей культуре и пытается говорить. Это создает прецедент одинаковости. Если бы мы были какими-нибудь либеральными ребятами, которые хотели бы прививать мультикультурность и принцип инаковости, мы бы так и работали. Мы создали бы инаковую ситуацию. И каждый из нас имеет опыт отличного. Вот и все.

Сергей Минаев: У меня, собственно, об этом и был вопрос — о диалоге культур. Вы видите его возможным?

Данила Холодков: Я думаю, что диалог возможен практически между любыми культурами.

Сергей Минаев: Я имею в виду диалог между большой массой людей, которые приезжают сюда, неся не просто иную культуру, а зачастую ее отсутствие. Я не говорю сейчас, что они плохие. Просто у них была такая страна. Плюс у них совершенно другая религия. И вы — вполне образованные мальчики, цитируете немецких философов, понимаете, как развивалась европейская цивилизация. Какой у вас может быть диалог?

Николай Комягин: Что такое диалог?

Сергей Минаев: Диалог — это первая ступенька: мы поздоровались, объяснились, сформулировали какие-то принципы, обозначили свои комфортные и дискомфортные зоны и дальше начинаем вместе существовать. А я говорю про историю, когда тебя атакуют. Есть большая пассионарная масса, для которой на первом этапе ты работодатель, потому что масса здесь зарабатывает, а на втором этапе ты, конечно, противник, потому что занимаешь их жизненное пространство.

Александр Ионин: Вы сейчас крайности описываете про дикарей.

Сергей Минаев: Я описываю движение пассионарных масс. Когда мы говорим, например, что Европа стремительно арабизируется. Для жителей Европы это во многом знак минуса, а для людей, которые приехали из терпящей бедствие Сирии, это нормальный ход вещей. Они как бы захватывают территорию, потому что им надо где-то жить, растить детей. Понятно, что у каждого своя правда.

Данила Холодков: Хорошо, пускай. У нас, например, в съемках клипа («Страшно». — Esquire) участвовали не такие дикари, как вы описали. Там были разные люди, но они при этом понимали русский. Они поняли, в чем смысл, и не отказались. Было очень показательно, что один из участников массовки, представитель инофонов — мы узнали такой термин, — отказался вообще от оплаты труда, сказал: «Ребята, я тут за идею».

Николай Комягин: Мне не нравится подтекст вашего вопроса. Вы сейчас с нами разговариваете как с ребятами, которые пошли в политику. Сейчас объясню почему. Вы как бы спрашиваете, какая у нас программа преобразования общества.

Сергей Минаев: Я спрашиваю про возможность диалога.

Николай Комягин: К каким конкретным последствиям для общества это может привести? Как вы можете интегрировать эту социальную группу в наше общество? Да мы *** (не знаем), как мы можем это сделать! Я понятия не имею. Это моя эмоциональная реакция. Я пришел сюда, и меня выбесили эти тетки, которые пьют кофе, а там мужики работают. Мне показалось: вот неправда, а вот правда, и я как музыкант позволил себе импульс. Я не идеализирую этих чуваков. Здесь можно поиграть в толстовщину — мы ею заражены. А вы: «Программа последовательных действий». Да я не знаю. Эти мужики с тачкой пришли, остались. Они поняли, что к ним могут обращаться на другом уровне. Раз они это поняли, значит они, возможно, могут представить другую ролевую модель в этом обществе, и, возможно, однажды один из них поступит иначе — не так, как всегда. Допустим, откажется от зарплаты или сделает что-то еще. Опыт инаковости — я об этом говорю. Что может быть по‑другому? Это самое полезное, что можно сделать, — создать иную ситуацию с другими закономерностями, с другими ролями. Я хотел сказать, что диалог на определенном уровне и произошел. То, что человек не взял денег, — это диалог. Он продемонстрировал, что он все понял.

Данила Холодков: Он разделил идею. Мы к нему подошли на Сенной. Это депрессивный район. Человек с самого начала спросил: «Вы хотите снять видео, которое будет унижать наш народ, спекулировать на каких-то визуальных образах, унижающих нас? Тогда я в этом не участвую». После первого съемочного дня (в клипе «Страшно». — Esquire) он разделил процесс, понял, что нашел в нем место, и почувствовал, что эта идея каким-то образом отражает его интересы.

Сергей Минаев: Такой ответ мне кажется гораздо важнее любого заявления политиков, которые говорят об интеграции. Расскажите, пожалуйста, вот о чем. Вы как-то говорили, что русская сцена наконец отказалась от того, чтобы петь на английском языке. В нулевые так было популярно. Зачем быть еще одним Depeche Mode, только из России?

Николай Комягин: Произошла внутрицеховая эволюция.

Сергей Минаев: Почему?

Данила Холодков: Потому что сейчас культура во многих странах обращает внимание на саму себя, а не на внешнее, как это было во второй половине 1990-х, когда все смотрели, что там на Западе, и пытались равняться. Это не мода. Мне кажется, это внутренний посыл отдельно взятых единиц, которые почувствовали именно в этот момент необходимость говорить с аудиторией на русском языке, передавать ей сообщения не только в виде формы музыкальной, но и содержательной.

Николай Комягин: Вы спрашиваете, потому что вам это интересно, насколько этот процесс искусственный или насколько он органичный?

Сергей Минаев: Да, вопрос в органике. Вы чувствуете, что сейчас в воздухе что-то начинается?

Николай Комягин: Вообще, страшно подписываться под таким, но на самом деле — да! Есть подобные ощущения. Мы недавно встречались с генеральным директором одного из трех мейджоров. Нам привели статистику, которая подтвердила нашу мысль: в прошлом году российская аудитория впервые за всю историю послушала больше русскоязычной музыки, чем иноязычной. И типа: офигенно, круто, здорово! С одной стороны, у меня всегда кулак наготове, чтобы сделать так (бьет себя в грудь кулаком. — Esquire): ес, Русь поднимается! Но, с другой стороны, во мне тоже страх сидит. Параллельно у меня возникают подозрения, что это срежиссированная часть, а не совсем внутрикультурный процесс. Я не могу точно понять причины. У меня есть культурологическое объяснение внутрицеховой эволюции, и она меня радует. Но я уверен, что есть выходящие за пределы искусства и музыки факторы, которые это обуславливают. Однозначно политика повлияла, какие-то социальные изменения повлияли, однозначно подтолкнули медиа. Есть дискурс. «Медуза» и другие издания, авторитетные для определенной прослойки, лоббируют определенный формат, ход мысли. Это страшно: ты сам не понимаешь, как ты накручиваешь эту форму мышления на свое сознание и потом пересказываешь. Я вообще часто встречаю людей, за которых говорит дискурс. Отчасти, может быть, нам страшно говорить об этой эволюции, потому что она нивелирует нашу индивидуальность. Оказывается, что это просто тренд, а не наша личная инициатива, которой бы мы подчинились. Нам изначально казалось, что мы повзрослели. Нам больше неинтересно играть с формой, когда мы занимались подражательством, звукоизвлечением, аранжировка первична, текст второстепенен, голос был инструментом. Мы презирали группы типа Pompeya, которые копировали саму кальку. Мы хотели найти что-то свое сначала на уровне звука, а потом уже чтобы и тексты были понятными, чтобы какой-то месседж появлялся. Русский язык звучит по‑другому, нам уже интересна игра фонетическая. А потом хоп-хоп-хоп — и уже пять таких групп, а потом и тренд общий. Наверное, есть какая-то над-индивидуальность во всем этом. Я думаю, что русской группе нужно было сначала отказаться от формы в 1990-е во имя литературоцентричности, а потом отказаться от текста, чтобы говорить: «Да мы можем как на Западе». А потом и это стало неинтересно. И теперь, уже обогащенное двумя этими этапами, новое поколение реально может себе позволить поиграть с аранжировками и высказаться. Пока это проба пера. Возможно, дальше получится, а может, нет, но нас будоражит от адреналина.

Александр Ионин: Мне не хочется быть частью тренда.

Николай Комягин: Не хотелось бы становиться частью чьей-то манипуляции. Вашей, например.

Сергей Яковлев: Вас называют чуть ли не лучшей концертной группой страны. Выступления для вас важны? Вы обсуждаете их друг с другом, придумываете какой-то концепт?

Николай Комягин: Я не знаю, что скажут пацаны, но мне кажется, мы умеем выступать. Я говорю это без пафоса и без снобизма, потому что это мастерство — что-то, что мы не до конца контролируем. И я надеюсь, это не результат какого-то ремесленного труда. Хотя иногда мы довольно много и часто репетируем, хотелось бы больше. Я встречал комментарии вроде «у Shortparis все отрепетировано, каждое движение, перемещение по сцене заранее продумано». Но это неправда. Обычно мы работаем по тому же принципу, как сейчас выстроено интервью. Мы создаем контекст, который не может быть нейтральным по отношению к нам — так или иначе он себя проявит. Он сам по себе режиссирует ход беседы. Например, к нам сейчас может подойти какой-то бухарь, сказать: «А, Серега, давай сфоткаемся». Или узнает Сашу, например. Это будет круто, это будет естественной реакцией. Или менты подойдут, спросят: «Что вы тут делаете?» Это вновь про святую непредсказуемость. Выбранное место само переназначает функцию и сюжет. В этом суть. На концерте так же.

Данила Холодков: Если говорить о музыке, то сейчас у нас на весь концерт процентов двадцать импровизации.

Николай Комягин: С Сашей мы никогда на эту тему не говорили, но он иногда стоит и вообще не двигается. Мне кажется, он ничего не испытывает, ему как бы безразлично. Он себя плохо слышит в мониторе, и ему не кайфово, но он ничего из себя не будет изображать, он просто стоит и не двигается. Мы пляшем с Данилой.

Александр Ионин: Это слабость — желание экспрессивно себя самовыражать, и ты идешь на поводу. Можно пытаться быть спокойным максимально.

Николай Комягин: Можно пытаться изображать дискурс.

Сергей Минаев: Есть какие-то музыкальные группы, которые на вас повлияли?

Николай Комягин: Я, наверное, не буду отвечать на этот вопрос. Его задают регулярно, потому что всем хочется тебя «вскрыть». То есть объяснить, как это устроено: какие предпосылки, как ты к этому подошел. Я не хочу, чтобы меня раскладывали.

Александр Ионин: Коля сам не понимает, почему не хочет отвечать. Я сейчас объясню почему. Потому что, например, группу Placebo можно поместить в какой-то контекст говнарский.

Сергей Яковлев: Есть ли такие группы или артисты, в которых нет ничего говнарского?

Александр Ионин: Есть, конечно.

Николай Комягин: Что такое «говнарское»?

Сергей Яковлев: Давайте дадим определение.

Данила Холодков: Это асексуальное искусство, которое не возбуждает твое сознание.

Александр Гальянов: Это дискурс.

Николай Комягин: Это твоя фишка сегодня?

Александр Гальянов: Нет, мне понравилась моя мысль. Вы раскладываете нас на составные части, а правда где-то между, в поле напряжения, где мы подпитываемся. У каждого из нас разные интересы. У меня это очень широкий размах, от академического авангарда и джаза типа Орнетта Коулмана до самой паршивой поп-эстрады типа «Руки вверх», на которую мы сделали кавер.

Данила Холодков: Я сейчас понял, что у меня каждый новый день будет новый ответ на этот вопрос. Когда-то это будет один артист, когда-то двадцать.

Сергей Яковлев: Вы сами считаете себя водоразделом между группами 1990-х, нулевых и настоящего, после которого что-то пойдет по‑другому? Вы способны что-то изменить?

Николай Комягин: Я не могу представить ситуацию, когда мы скажем «да». Мы группа с амбициями, которая готова на музыкальную революцию. Мы всегда об этом спокойно говорили. Если по‑честному, мне кажется, сейчас мы не являемся водоразделом. Было бы наивно так полагать. Мне кажется, у нас есть потенциал им однажды стать или сыграть свою роль. Мы еще явно не достигли своего акме, сейчас мы просто не в форме, не в тонусе, что-то вякнули. С такой фигней, я надеюсь, мы водоразделом не станем, иначе плакать можно русской эстраде. Пока что мы ничего не сделали, чтобы что-то изменить, но, может, сделаем.

Александр Ионин: Мы говорим про паттерны, триггеры, запускаем их, вскрываем, но при этом у группы есть свои слабости. Например, она искренне хочет играть на стадионе.

Сергей Минаев: Почему это слабость?

Александр Ионин: Когда группа хочет выступить перед максимальным числом современников, это плохо.

Сергей Яковлев: Почему? Это амбиции.

Александр Ионин: Современники могут ошибаться. Владимир Владимирович, например, работает на учебник истории, который выйдет через сто лет.

Николай Комягин: Стоп, я не позволю разговору развиваться в эту сторону. (Смеются.)

Александр Ионин: А то, что группа хочет максимально увековечить себя перед современниками, — это слабость.

Сергей Яковлев: В чем слабость? Не хотеть выйти к 60-тысячной толпе?

Александр Ионин: В том, что есть это желание.

Николай Комягин: Ты должен публично извиниться перед журналом и перед ребятами. (Смеются.)

Выражаем благодарность ТРЦ «Галерея» в Санкт-Петербурге за помощь в организации и проведении съемки.