Эту азбуку можно спеть на три лада. Первый лад — буквальный: да, есть на свете такой вот Берлин, рай, тюрьма, кабак и галерея для трех миллионов человек. Азбука правдива, как путеводитель, — да, там и правда уважают светофоры, и есть пустой аэродром, и Нефертити для слепых.

Второй и главный лад — Берлин лишь повод. Человек на краю огромных вещей — моря, леса, города, смерти — вот кто меня сейчас волнует. Азбука волшебна, как бестиарий: боги, полубоги, герои и гастарбайтеры — выбирайте, в кого вам верить.

Третий лад — личный. Пока я жил в Берлине, критик Лена Макеенко лечилась там от рака. Однажды она написала, что мои рассказы «остроумны, страшны и полны парадоксальной любви к человеку». Я просто хотел ее отблагодарить. Я представлял, что мы Шахразада и Шахрияр, Гантенбайн и Камилла, и что однажды эти собранные в азбуку песенки подействуют на нее особенно, возможно, целебно. Лена умерла, песенки остались.

Е. Бабушкин

A

Ampel (Светофор)

Сейчас начнётся, надо только шаг. Но светофор уже минуту красный.

Через дорогу — город городов. Он может всё. Войну, любовь, наркотики. Оперу, техно, даб. Глотать ножи, дышать огнём, входить ко льву, который стонет от старости и обиды. Берлин поёт под куполом, перезаряжая пулемёт, и пляшет на канате, не вынимая члена изо рта.

Но на красный тут не переходят.

Шоссе пустое. Люди почему-то ждут. Шагаю. Здравствуй.

B

Brucke (Мост)

Вук и Сенка — по‑нашему «волк» и «тень».

Волк социолог. Жена его Тень — инженер. Они работают на фабрике еды. Волк режет огурцы. Жена его Тень пакует огурцы в коробки. Какой-нибудь Лес, или Дрозд, или Сон отвозят готовый обед в небоскрёб.

Там, где Волк и его Тень работали социологом-инженером, долго была война. Там старики стесняются у мусорки. На бульварах продают библиотеки. Тяжёлый табачный дым в чебуречных. И нет почти зимы. Нормально. Но Тень не та на четверть, с кем-то бабушка не тем легла, и сосед пырнул её маму ножом, а папа ударил соседа поленом, а митрополит сказал бить в колокол, чтоб изгнать сатану с сосисочного фестиваля.

В Берлине сосисок много. А колокол молчит.

По понедельникам Волк и его Тень на кухне по четырнадцать часов. По четвергам выходные. И если у Волка не болит спина, они танцуют. Никто так не умеет танцевать.

— Однажды, — говорит Тень, — я снова буду строить мосты.

C

Comics (Комикс)

На первой картинке девочка трёт кулаками глаза, рядом труп, отец, наверно.

На второй она же, сама мёртвая — на руках у солдата.

На третьей она же — или похожая — провожает партизана в бой. Дом горит.

И если да, если это не разные, а одна и та же, то какого чёрта всё это вышло именно с ней?

Картинки большие, каменные. Тут всё большое, это кладбище, но только для солдат, девочки лежат отдельно.

И вот ещё она же, или похожая, огромная и железная, но по сюжету маленькая и живая, сидит на ладони у своего спасителя.

Она же, не состарившись (а времени, думаю, всё-таки нет или, во всяком случае, больше не будет) катается с папой на скейте по Трептов-парку. А папа длинный, а скейт огромный, и как-то они вместе умещаются на нём, она испуганно и гордо обнимает ногу, а он как будто лихо, но, конечно, очень осторожно, мчит мимо каменных комиксов.

D

Döner (Шаверма)

Рудра, грозный лучник, до тридцати не пил вина. Владыка вод Варуна до тридцати не трахался. В три­дцать они попали в Берлин.

— Хорошая, — говорит Рудра, — шаверма.

Атиф, что значит «добрый», заносит над нами меч.

Последнее, что вспомню перед смертью, — берлинская шаверма. О, сытная, как осень, и окончательная, как октябрь! О, сколько бедных, глупых и голодных ты спасла! С утра сожрал полметра мяса — весь день спокоен. Атиф, хозяин забегаловки в Нойкёльне, полоской стали срезает с вертела курятину.

— Конечно, хорошая! — говорит Атиф. — Мы её изобрели.

Конечно, он знает Башара, который знает Ваэля, который знает Гюнера, внук друга внука друга которого пил сладкий чай с тем самым турком, который первый придумал засунуть строганую курицу в лепешку.

Может, и правда знает.

— Я, — говорит Рудра, — мету полы.

—  И я, — говорит Варуна, — мету полы. А ты?

—  Я пишу про Берлин.

Мне стыдно. Но богам окей.

—  Хорошая, — говорит Рудра, — работа.

—  Напиши, — говорит Варуна, — про нас. Мы интересные.

E

Eiche (Дуб)

Каждое лето наши дворы горели. Тополь цветёт, пух летит, мир в пуху, спичкой р-р-раз — и всё в огне, красиво. Тополь быстрый, пару лет — и дерево. Вот его и сажали. А в Берлине наоборот и надолго: дуб. И осенью дороги в желудях. Идёшь по ним с хрустом. Если закрыть глаза — галька. А ровный шум берлинских электричек — океан.

F

Flasche (Бутылка)

По Винсфиртелю идут наци. Скучно идут. А у нас весело. Играет панк. Смеются дети. Красивые женщины вытягивают средние пальцы так, что протыкают солнце. Кричат непонятное.

— Это значит «на **** наци», — вежливо говорит Тень.

Наци тихие. Флаги у них аккуратные. Со всего света. Русские тоже. Менты никого не бьют. И никого не пускают. Остаётся свистеть с баррикад. Я не умею и дую в пустую бутылку, но дуется плохо, кидаю в урну.

— Ну что же ты! Ну что же ты как наци.

На баррикадах тележка с горой бутылок. Бомжи сдадут. На тележке бумажка: «удачи, парни».

G

Großvater (Дед)

Мама положила наших, раненых, без оружия, в избе.

Вошёл эсэсовец, красивый, серебро на погонах, услышал чужое дыхание, ударил маму кнутом по лицу. Наших убили за сараем. Дед это видел. Ему было десять. Это его маму ударили.

Староста той деревни сначала помогал немцам. Три его сына были красноармейцы, все погибли. Когда немцев прогнали, староста пошёл мстить, дошёл до Берлина и тоже умер.

А дед служил в Германии уже в мирное время. Приходили смешные немки с ребёнком, искали отца — обещал жениться. Дед играл с комендантом в шахматы и писал самой красивой девушке, будущей бабушке. Он с ней потом ругался только по‑немецки, чтобы не поняла и не обиделась. Они 63 года вместе. Бог, Берлин, или как там тебя, продли их дни.

Дед подарил смешную монетку с дубовым листочком, пфенниг. Я потерял её. Немецкий помню. Но только брань.

H

Hanf

Трубку и зажигалку покупаю у турка.

— Красная, — говорит, — для любви!

На входе в старый парк — четыре человека цвета ночи с глазами цвета крови. Я иду, как учили, поглубже. Выбираю продавца наугад.

На голове у него бейсболка со словом «небо» и велосипедный замок на шее. Карманы его полны травы, мои — мелочи. Мы меняемся. Он родом из Конго, как и мой продавец, там вековой ужас, но туз пахнет мятой и учит покою и языкам.

Рядом геи в красивых кепках ругаются по‑немецки:

— Ты ничто!

— Ты сам ничто!

Курлычут португальские студентки. На своём языке — о приятных парнях. На английском — о нерешённых пока ещё проблемах гендерного неравенства и некоторых аспектах ответственного потребления молока и яиц.

Русская пара бранится, что в этой дыре ничего невозможно найти. Язык мой для гнева и жалоб. Тоже красиво.

Трава отступает. Семьдесят семь языков остаются. Видимо, это Берлин.

I

Industrie (Промышленность)

У Волка новая работа. Он трёт комменты, триста в день. Я думал, это работа робота. Но люди лучше.

Когда и если эту азбуку увидят, не знаю, будет ли фейсбук. Может, мы все уже будем облако. Но пока Волк трёт комменты за девять евро в час. Это мало. Как дворнику.

Его посадили в огромный стеклянный куб. Нижние этажи — отдел унижений. Нельзя унижать религию, нацию, гендер. Средние этажи — отдел суицида. Там проверяют раны на руках подростков. Наверху — отдел наготы. Там стирают голых детей от полутора лет. Это самое сложное.

Волк работает на своём, на волчьем языке. Сосед — на бычьем. Раньше с быками была война. В комментах она продолжается. За день Волк удаляет двести девяносто семь комментов, что быки пидоры, и три — про негров.

— Переезжай, — говорит Волк. — Им нужно больше русских.

Он подписал бумаги, что промолчит. И я изменил ему имя. Не только для красоты.

J

Jude (Еврей)

Я еврей, но мне всё равно. Никогда этим не пользовался. Но сейчас у меня под ногами звенит лицо мертвеца. Если сдвинуть гантели над головой, получится такой звук.

В первом зале ничто, и шарит по потолку прожектор. Во втором лес колонн, пол косой, так что кружится голова, даже если совсем насрать. В третьем зале стальная листва из лиц. Типа глаза, рты, кричат. Ими устлан туннель, он ведёт в черноту, и я, спотыкаясь о лица, долго иду туда — это ж музей вообще-то, там должна быть обычная выставка, наконец — ну, не знаю, клочок письма, мол, в Треблинке нормально, люблю, целую, или щипцы сожжённого дантиста и его же коронки — но там стена.

Ну неужели никто не пытался стырить лицо или два (думаю я, чтоб не плакать). Ну неужели никто, ну отлично же влезет в карман, просто стальной кружок, я бы и сам стырил.

K

Karotte (Морковь)

С цветами нельзя. Покупаю букет моркови. Не знаю, какой у Лены рак. Не знаю, ехать ли. Я её и не видел, просто друзья на фейсбуке, там и читаю: Берлин, больница.

Помню маму, кричащую на костылях.

Надеваю лучшую рубашку, разноцветную.

Медсестра-марокканка так улыбается, что я бы её тут же в лифте.

Что (как чисто и какие все красивые) сказать? Что (куда поставить эту чёртову морковку?) сказать? Вот, например, колокольня — однажды ты встанешь, Лена, и вот она за окном — в прошлом тысячелетии там свила гнездо пустельга, и дьякон считает: 95 яиц, 85 вылупились, 81 птенец встал на крыло, всего 14 птиц умерли детьми, неплохой процент, неплохой, отличный, расскажу ещё Лене про светофор, шаверму, ещё про ветер, стену, это впереди, так много впереди, там за окном такая карусель, такое море. Это нельзя не чувствовать, даже когда лежишь под морфием.

В этом городе из букв ты, Лена, одна под настоящим именем. Тут, в коридоре больницы Шпандау, я посвящаю эту азбуку тебе.

L

Lowe (Лев)

Первая бомба убила слона. Не знаю, зачем англичане бомбили слонов.

Тень уронила стальной поднос на ногу и хромает. Я подволакиваю ногу за компанию. Мы смотрим носорога. Нежный.

В новой бомбёжке погибли тюлени. Не знаю, зачем американцы бомбили тюленей.

Хромаем к птичнику. Тень похожа на тукана. Яркая и носатая. Я на сову. Так же верчу головой. Мы оба — на киви. Он стеснителен и уязвим, так написано на табличке. Он шар, забившийся в угол искусственной темноты.

Потом сгорел жираф. Не знаю, зачем наши так сделали.

Котики весёлые. Кажется, им правда нравится с людьми. У одного ребёнка мяч. И котик волнуется. Ну кинь же, кинь его, дурак!

В конце остался бегемот по имени Сморчок. И львёнок. Его не успели назвать. Мать его смотрители убили сами. Чтобы не выбралась из разбомбленной клетки и не покусала кого-нибудь, это же страшное дело, лев на свободе.

M

Mauer (Стена)

Невысокая. Тонкая. Хрупкая.

N

Nacht (Ночь)

Вечер — время счастливых часов. Два пива по цене одного. Две женщины по цене одной. Два мужчины по цене пива. Это разминка.

В полночь город снимает маску и трусы.

Каждый парк, перекрёсток — эй, не меня ли ищешь? Т-с-с-с! Не меня ли? Но что мне ваш белый товар, и чёрный товар, и сыпучий товар, и потный товар, если можно и так, без наркотиков и девчонок.

Тридцать старух берут тромбоны, дудят, танцуя. Кто-то развёл костры, и откуда-то вдруг качели, и медная музыка льётся вдоль ледяной реки, и всё в огнях, но звёзды так видны, что можно снюхать Млечный Путь и отхлестать Кассиопею по треугольным сиськам.

Неужто там, за Берлином, жизнь? Моя? С метро? Зарплатой? Почтой? Как так вышло?

А утром идёшь с газировкой вдоль той же реки, но уже не волшебной: чему удивлялся? чего тосковал? это же просто ссаные кирпичи.

Утром повсюду — свежие цифры свежей краской. Двойки, тройки. Это какой-то чувак ставит оценки дорожным ямам и другим недостаткам города городов. Никто его не видел. Он работает ночью.

O

Ohr (Ухо)

Правая роговица из горного хрусталя, левая выпала и укатилась. Нефер-Неферу-Атон-Нефертити. Стою перед ней, как немец на светофоре.

Каждый входящий мужчина втягивает живот. Каждая женщина — щёки.

Рядом — бронзовая копия. Для слепых. Можно трогать. Но я не решаюсь уже полчаса.

Вдруг зазвенит. Музей же.

Вдруг застыдят. Не для меня же. Я же — вижу. Что мне трогать эту эмигрантку!

Давай же. Быстро — пальцем по губам. Быстро — в пустую глазницу. Быстро — но вот уже медленно — левое ухо, со сколотой раковиной, такое холодное, точное, маленькое, но вот уже тёплое.

Дальше — мимо троянского золота и готского железа. Я ничего не вижу, но чувствую ладони, обожжённые её лицом. Какие-то лестницы, барельефы и саркофаги. И что-то мешает идти. Кажется, у меня встал.

P

Paar (Пара)

Волк ходит к психотерапевту. Нет-нет, говорит, не из-за смерти отца. А просто стало трудно. Ну и работа. И дом далеко.

— Дом — это друзья, — говорит Волк.

Его новые друзья — соседи сверху.

Карл и Клара работали в Штази. Перекладывали бумажки: этого посадить, того прослушать. Их было сто тысяч. Потом их выкинули. Сняли пару обидных фильмов. На работу не брали. Клара пошла кассиром. Карл — двери придерживать в банке. Так и живут. В панельке, прямо над Волком с Тенью. Но у Тени понедельник, работа до ночи. Мы надеваем тапочки и идём в гости вдвоём.

Сливовый шнапс. Маринованная сосиска. Это я на фото. И это. Это я в спортзале. Жму пятьдесят. Я ещё сильный. Это я в море. И смелый. Да, без штанов. Холодно было! А это дети. Это внуки.

— А вот ещё сосиска, — говорит Клара.

— А мой дед, — говорю, — служил в ГДР в гарнизоне под городом Гарделеген.

— Хорошо! — говорит Карл.

Двадцать ступенек обратно. Приятно по ним в тапочках.

— Мы, — говорит Волк. — Мы.

Сливовое тепло в желудке.

— Разводимся. Наверно. А просто стало трудно.

Q

Quadrat (Квадрат)

Весёлые улицы — с востока на запад, грустные — с юга на север. Вдоль весёлых тянутся кабаки. На грустных грустно.

Из улиц возникли квадраты, в квадратах живут люди, район называется Шиллеркиц, впрочем, не важно.

Я выбираю, где перекусить.

Суданский ресторан. Прикольно. В Судане геноцид.

Бирманский. Война и голод.

Йеменский. Война.

Русский, ну надо же. Вроде опять воюем.

Эфиопский. Украинский. Афганский.

Так прочь отсюда, к чёрту, в Кройцберг, взять коктейль с мескалем и айраном, изысканный, солоноватый, восемь таких коктейлей — мамина пенсия, восемь на восемь на восемь — новый протез, но это не важно, важна только изморозь на бокале, на этом приятном, сверхкрепком немецком стекле.

Сворачиваю с грустной на весёлую. Вдали торчит Big Dick. Так называют телебашню. Она похожа, впрочем, не на член, а на удава, пожравшего Землю. И, кстати, звонкий шар посередине, я слышал, крутится, как мир.

R

Rindfleisch (Говядина)

От сосновых иголок дорожки в лесу золотые. Я боюсь умереть и бегу.

Я боюсь умереть и поэтому по утрам вижу в зеркале хилые рёбра удавленника, вздутый живот утопленника. Долго щупаю дырку в зубе, набухшие чёртовы вены.

Эмма, Элла — как там её? — помню только холод груди в ладони — говорила, я для русского в отличной форме. Но я боюсь — и вот пробежка. Солнце. Мой страх, мои кроссовки, всё застывает в янтаре. Пахнет отличным ничем. Лес так прозрачен, что я бегу насквозь. Глубокий вдох — два быстрых выдоха. На самой солнечной поляне — человек. Он держит за левую ногу пупса и поджигает ему волосы. Почему-то пахнет палёной говядиной. Второй человек смотрит. Я не знаю, зачем, и зачем ты, Берлин, показал мне ещё и это. Бегу быстрей.

S

Schlange (Змея)

«Змея ожидания». Так по‑немецки «очередь». И мы в хвосте. А в голове весёлый вышибала в костюме жабы. Он гонит нас, мотая головой, и мы идем в какой-то правильный подвал без фейсконтроля. Там даб.

— Вы готовы к Вавилону? Вы! Го! Товы?!

Диджей-проповедник кидает в толпу басами. Вавилон — это танец.

В туалете паук из людей занимается сексом. Вавилон — это плен.

Одногрудая рвёт рубашку, ругает зеркало. Вавилон — это сон.

А за пультом уже повелитель техно с козлиным клоком тьмы на подбородке. Бум! И мы танцуем бум-бум так, что лопаются глаза и летят зрачки, мы Нефер-бум-бум-тити. Я танцую, что я великий и чтобы остаться тут навсегда.

— Я ещё молодая! — танцует Тень.

Мы уходим, хромая, с танцпола последними. А в соседние клубы всё тянутся змеи. Транс в костюме котёнка, татуированный жуками бородач и просто страшный мужик в чёрном стоят на страже. Проигравшие, кажется, даже рады, что они недостаточно чудаки.

T

Tor (Ворота)

В старинной стене вокруг Берлина было двадцать ворот. Остался лишь рокот на карте: Потсдамер-Тор, Розенталер-Тор. У Гамбургских ворот пожилая вьетнамка с гладким, как небо, лицом, стрижёт мне ногти. Могу и сам. Но мне нужна история на «т», и я пошёл к воротам, и вот ворота. Вьетнамка учит меня немецкому.

— У меня… есть… сестра. Знаешь «сестра»? Сес-тра! А у тебя?

— Не, я… Найн. Нихьт.

— Ты один?

— Есть… жена. Есть… мама. Она… болеет.

— А моя умерла. Давно-о-о!

И смеётся. Радуется, что всё понятно.

— Ты хороший. Знаешь «хороший»? Оставайся с нами.

Но этого мало на «т», и сунув в карманы внезапно чужие руки, я иду посмотреть на мушруша. Голова у него рогатая, улыбается, передние лапы львиные, задние орлиные, чешуя по всему телу. Симпатичный. Вот бы его городу на герб. Но там уже медведь. А мушруш — на двадцать первых берлинских воротах, воротах Иштар. Их по кирпичу перевезли сюда из Вавилона. Чтобы мне улыбнулся священный зверь верховного бога, золотой на синем.

U

U-bahn (Подземка)

Поезда заикаются. Цепенеют. Опаздывают. Будто всей подземке дали по башке. Да так и было. В разделённом Берлине всё было в клочья. И над, и на, и под землёй. Подземку тоже рассекли. Туннели стали тупики. Лишние станции заколотили.

Три старухи со мной на платформе. Одна покупает билетик. Другая мнёт. Третья рвёт просроченный на части. А говорят они по‑русски.

— Ой, девочки, ну где же поезд. Мороженого хочется.

— Ой, тридцать лет на сквозняках. А теперь вот сидит что-то в лёгких.

— Ой, сорок лет без ангин. А теперь вот шевелится что-то в горле.

Что вы, девочки. Это город-сквозняк. Вот и сейчас несётся из туннеля. Надо беречься. Какое там мороженое.

— Я могла босиком по снегу!

— Я могла без колгот по льду!

— Я стирала белье, раздвигая руками льдинки! Так что, клубничного?

Летит билетик. Может, мой. А поезда всё нет. Тоже мне, Германия.

V

Vogel (Птица)

«Иметь птицу». Так по‑немецки «сойти с ума».

Надо мной нависает красивый орёл-фашист с такими толстыми ногами, будто бабушка заставила надеть его три пары штанов.

Бывший самый большой аэропорт в мире — закрыт. Теперь это просто огромный дом с орлами и пустое взлётное поле в центре города городов. Миллион человек сказали что нет, тут не построят жилья для богатых. Был референдум. Было круто.

Потом пришла тысяча садовников и разбила сад.

Сто архитекторов придумали театр и цирковую школу. И будку, чтобы рассказывать истории. Я рассказал свою. И луг остался тоже. Там гнездятся жаворонки. И если погода не плохая и не хорошая, а какая надо, берлинцы приходят сюда пускать воздушных змеев. Осторожно, не наступая на гнёзда.

Я стою спиной к орлам, лицом к жаворонкам. На взлётной полосе сирийская семья играет в вышибалы, водит — мама, юная, прыгучая, вьётся её хиджаб. Мальчик с матерчатой птицей ловит ветер. Что-то он делает пока не так, и птица его не взлетает, но он не плачет.

W

Wind (Ветер)

Этот город построен из ветра. Митте, и Веддинг, и Цоо, и Кройцберг из ветра. Ветер уносит салат из моей шавермы. Траву из моей трубки. Срывает рисунки с руин.

Это ветер — строительный мусор: забыли прибрать площадку — и вот, дует.

Или нет: этот ветер — запас кирпича, обновлять вавилонские башни Берлина, его вавилонские стены. И если вдруг он перестанет, всё истончится за ночь, и миллионы людей проснутся на голой земле.

X

Xylophon (Ксилофон)

Я выбираю новую гитару. Трень пальцем. А кто-то рядом — ксилофон. Дзынь палочкой. Под нами пять этажей музыки. Большой Берлин до горизонта.

Гитара трудная. Капризная и режет пальцы. А ксилофон хороший. Приходишь в лес. Ложишься. Ставишь рядом. И ждёшь. Громкое дзынь — каштаны. Тихое — жёлуди.

Y

Yacht (Яхта)

Нас дюжина. Мы писатели. Чтоб нам хорошо писалось, нас на месяц поселили в красном дворце на синем озере. Я никогда так не жил. Спасибо. Скоро это закончится. Скоро надо вернуться к жизни, а там пустовато.

За утренней овсянкой мы говорим о мире.

— У нас фашисты, — говорит венгр.

— И у нас, — говорит полька.

— Меня девушка бросила, — говорит грузин.

Я стесняюсь английского и понимающе улыбаюсь.

В нашем Ванзее придумали выражение «выселение на восток». Это про польские конц­лагеря. Теперь тут повсюду дворцы и яхты. Я тоже так хочу. Хотя бы дом и лодку. Я хочу, чтобы дед мой ещё пожил, поругался бы по‑немецки. И ничего, что он почти слепой, я всё ему расскажу. Хочу, чтобы Лена увидела ту колокольню. Чтобы Рудра с Варуной метали стрелы и гнали волны. Чтобы Тень танцевала с Волком, всегда был четверг и никогда понедельник. Но больше всего я хочу дом и лодку, Господи, ну бывает же хотя бы дача даже у самых бедных людей. Может, мне заплатят за эту азбуку немцы. Это будет весло и дверь. На двери я хочу колотушку.

Z

Zauberer (Фокусник)

Багажа у меня немного, чемодан у меня на колёсиках. А теперь без колёсиков, кажется, и не делают. Коченею на переходе. Так не хочется, чтобы Берлин, бесконечный, кончался. Человек в разноцветном костюме улыбается мне.

Достаёт сигареты, жвачку, теннисный мячик.

Жонглируя и задом наперёд идёт по зебре. Красный. Зелёный. Красный. Пора и мне. Прощай. Прощай же. ≠