Рецензия Билла Гейтса (перевод)

«Выбор» — отчасти мемуары, а отчасти руководство по переживанию травм. Прочесть эту книгу порекомендовала мне Мелинда (супруга Билла Гейтса. — Esquire), и я рад, что она это сделала. Что делает книгу исключительной, так это история жизни Эдит: пережив ужасы Освенцима, она оправилась и стала профессиональным терапевтом. Ее опыт стал ключом к пониманию, что исцеляет человека после потрясений.

Эдит была еще подростком, когда ее семью забрали из дома в Венгрии и отправили в лагерь смерти в Освенциме. Ее разлучили с родителями, которых она никогда больше не видела. Однако Эдит и ее сестре Магде удалось держаться вместе, и они провели следующий год помогая друг другу пережить невероятные ужасы.

Даже после того, как сестры были освобождены, травма Эдит не заканчивается. Я не хочу вдаваться в подробности, но в книге предлагается посмотреть, насколько хаотичным был послевоенный период в Европе. Ее история — напоминание о том, как худшие инстинкты людей могут проявиться, когда гражданский порядок полностью разрушен. Эдит оставалась жертвой долгое время после спасения, даже несмотря на полное физическое исцеление.

В конце концов Эдит встретила мужчину, который стал ее мужем. Они переехали в США. Через несколько лет Эдит начать изучать психологию в Техасском университете в Эль-Пасо. Однако ее прошлое продолжало преследовать ее — она постоянно возвращалась к воспоминаниям о концентрационном лагере.

Все изменилось, когда один из учеников дал ей книгу Виктора Франкла «Человек в поисках смысла». Франкл был заключенным в Освенциме в то же время, что и Эдит, и его творчество стало источником вдохновения для ее деятельности в качестве терапевта. Урок, который, по ее словам, она извлекла из этого, заключается в том, что «каждый момент — это выбор. Независимо от того, насколько разочаровывающим, скучным, ограничивающим, болезненным или подавляющим является наш опыт, мы всегда можем выбрать, как нам реагировать». Я читал «Человека в поисках смысла» много лет назад, и я полностью понимаю, почему эта книга оказала такое влияние на Эдит.

Эдит начинает прорабатывать свое прошлое — она даже возвращается в Освенцим в качестве этапа исцеления. Все это время она строит карьеру успешного терапевта, специализирующегося на травмах, и работает над собственной книгой. Эдит много говорит о своих пациентах, которые страдают ПТСР (посттравматическое стрессовое расстройство. — Esquire) и хранят действительно трагический опыт.

Я думаю, важно отметить, что ее подход применим и к повседневным разочарованиям. В одной памятной истории в начале книги Эдит рассказывает о пациентке, которая плакала из-за того, что ее новая машина была неправильного оттенка желтого. Первая реакция читателя — счесть женщину мелочной. Как она может быть расстроена из-за такой глупости, когда в мире существуют настоящие страдания?

Однако Эдит так не считает. Она увидела, что «ее слезы разочарования по поводу машины на самом деле были слезами разочарования по поводу более важных вещей в ее жизни, которые не сработали так, как она надеялась». Пациент переносил свою эмоциональную изоляцию на материальное разочарование. Эдит приводит сочувствующий и понятный пример того, что в жизни этой женщины чего-то не хватало, что заставило ее зацепиться за кажущиеся глупыми утверждения. Она относится к боли пациента серьезно, насколько несущественной она бы ни казалась.

Мне очень нравится ее подход, потому что он подразумевает, что есть путь к исцелению независимо от того, через что вы проходите. Люди могут бороться и чувствовать себя беспомощными и без явной опасности. Эта боль заслуживает внимания и помощи.

Это хорошее напоминание о том, что «иерархии страданий» не существует, как называет ее Эдит. Если вы боретесь с чем-то, эта борьба реальна, даже если вы думаете, что ваш опыт кажется тривиальным по сравнению с опытом кого-то, кто пережил Освенцим, или кого-то, чей ребенок страдает от ужасной болезни. Я думаю, что это особенно важная вещь, о которой следует помнить сейчас, в то время, как у каждого разный опыт с ситуацией, связанной с Covid-19. Повествование о юности Эдит заставит вас выбрать «Выбор», а знакомство с ее опытом работы терапевта будет помогать вам и после того, как вы закончите чтение книги. Я надеюсь, что это даст вам утешение в эти сложные времена.

Фрагмент книги

Наша экскурсия завершается в мужском лагере. Я все еще должна пойти в женский лагерь, в Бжезовицу. Именно за этим я здесь. Бела спрашивает, не хочу ли я, чтобы он пошел со мной, я качаю головой. Эту последнюю часть пути я должна пройти одна.

Я оставляю Белу у входных ворот и снова возвращаюсь в прошлое. Через громкоговорители играет музыка, радостные звуки, не вяжущиеся с мрачным пространством. Подбадривающий голос отца. Вот видишь, не похоже на то, что это ужасное место. Мы только поработаем немного, пока не закончится война. Это временно. Мы сможем это пережить. Он подходит к своей очереди и машет мне. Махнула ли я ему в ответ? О память, скажи мне, что я помахала отцу перед его смертью.

Мать держит меня под руку. Мы идем бок о бок. «Застегни пальто. Не сутулься», — говорит она.

Я снова внутри той картинки, которая всю жизнь стоит перед моим внутренним взором: на безжизненном пространстве двора три женщины в темных шерстяных пальто крепко держатся за руки. Моя мать. Моя сестра. Я.

На мне пальто, которое я надела тем апрельским рассветом, я тощая и плоскогрудая, волосы убраны под шарф. Мать снова бранит меня, напоминая, чтобы я стояла прямо: «Ты женщина, не ребенок». Ее придирки не беспричинны. Она хочет, чтобы я выглядела на свои шестнадцать и даже старше. От этого зависит моя жизнь.

И все же я ни за что на свете не выпущу руку матери. Охранники тычут и толкают нас. Наша очередь медленно продвигается. Впереди я вижу тяжелый взгляд Менгеле, его улыбку, щель между зубами. Он дирижирует очередью. Радушный хозяин. «Кто-нибудь болен? — участливо спрашивает он. — Кто старше сорока? Кому нет шестнадцати? Идите налево, идите налево».

Это наш последний шанс. Поделиться словами, поделиться молчанием. Обнять друг друга. На этот раз — сейчас — я знаю, что это конец. И все равно я не справляюсь. Я просто хочу, чтобы моя мать посмотрела на меня. Успокоила. Чтобы смотрела и никогда не отводила взгляд. Что за необходимость обращаться к ней снова и снова? Что за невозможная вещь, которую я хочу?

Теперь наша очередь. Доктор Менгеле поднимает палец.

— Она твоя мать или твоя сестра? — спрашивает он.

Я цепляюсь за руку матери, Магда обнимает ее с другой стороны. Хотя никто из нас не знает, что означает, когда тебя отправляют налево или направо, моя мать интуитивно понимает, насколько важно, как я выгляжу — на свой возраст или чуть старше. Нужно выглядеть довольно взрослой, чтобы пройти первую очередь селекции и остаться живой. Ее волосы седые, но кожа такая же гладкая, как моя. Она могла бы сойти за мою сестру. Но я не думаю, какое слово защитит ее — мама или сестра.

Я вообще не думаю. Я только чувствую, что люблю ее и нуждаюсь в ней каждой клеточкой. Она моя мать, моя мама, моя единственная мама. И я говорю слово, которое всю оставшуюся жизнь буду пытаться изгнать из сознания, слово, которое до сегодняшнего дня не позволяла себе вспоминать.

— Мама! — говорю я.

Как только оно слетает с моих губ, я хочу затолкать его обратно. Она твоя мать или сестра? Я слишком поздно поняла значение его вопроса. Сестра, сестра, сестра! Мне хочется кричать, умолять, визжать. Менгеле указывает ей налево. Она идет вслед за маленькими детьми, пожилыми женщинами, матерями, которые держат детей на руках, беременными. Я пойду за ней. Я не выпущу ее из вида. Я бросаюсь к матери, но Менгеле хватает меня за плечо

— Ты очень скоро увидишь свою маму, — говорит он.

И отталкивает меня направо. К Магде. В другую сторону. К жизни. «Мама!» — кричу я. Мы снова разделены, даже в моей памяти, как были и в жизни. Но я не позволю воспоминаниям опять стать тупиком, не позволю окончиться вот так. «Мама!» — произношу я. Меня не устраивает видеть ее затылок. Я должна увидеть ее лицо целиком. Ее светлое лицо.

Она поворачивается и смотрит на меня. Она стоит неподвижно среди уходящего потока других обреченных. Я чувствую ее сияние, красоту, которая больше чем красота, — она ее так часто скрывала под печалью и недовольством. Она видит, что я смотрю на нее. Улыбается. Слабая улыбка. Грустная улыбка.

«Я должна была сказать «сестра»! Почему я не сказала «сестра»?" — взываю к ней после стольких лет, молю о прощении. Вот за чем я вернулась в Аушвиц. Чтобы услышать, как она говорит мне, что я сделала все возможное. Что я сделала правильный выбор.

Но она не может этого сказать, а если и сказала бы, я не поверю. Я могу простить нацистов, но как мне простить себя? Я прожила бы это снова: каждую селекцию, каждый душ, каждую леденящую ночь, каждую смертельную перекличку, каждый в страхе съеденный паек, каждый вдох в отравленном дымом воздухе, каждый раз, когда я была близка к смерти или желала ее, — если бы я только могла прожить этот миг снова, этот миг и еще один перед ним, когда была возможность сделать иной выбор. Когда я могла дать другой ответ на вопрос Менгеле. Когда я могла спасти, пусть даже на один день, жизнь моей матери.

Мать отворачивается. Я смотрю на ее серое пальто, ее мягкие плечи, ее волосы, вьющиеся и блестящие, — все это отдаляется от меня. Я вижу, как она идет с другими женщинами и детьми к раздевалкам, где она снимет пальто, в кармане которого еще лежит Кларин «чепец», где всем скажут запомнить номер крючка, на который они повесят свою одежду, как будто вернутся к этому платью, этому пальто, этой паре туфель. Моя мать будет стоять нагишом рядом с другими матерями — бабушками, молодыми мамами с младенцами на руках — и с детьми тех матерей, которых отправили в ту же очередь, что и меня с Магдой. Она спустится по стертым ступеням лестницы в зал с душевыми насадками на стенах, туда будут заталкивать все больше и больше людей, пока не станет душно от пота, слез и отдающихся эхом криков детей и женщин, пока зал не набьется голыми телами и станет нечем дышать. Заметит ли мать небольшие квадратные отверстия в потолке, через которые надсмотрщики подадут газ? Как долго она будет сознавать, что умирает? Довольно долго, чтобы подумать обо мне, Магде и Кларе? О моем отце? Довольно, чтобы помолиться за свою мать? Довольно, чтобы разозлиться на меня, которая одним словом за одну секунду отправила ее на смерть?

Если бы я знала, что мою мать уничтожат в тот день, я сказала бы другое слово. Или вообще ничего. Я пошла бы за ней в душ и погибла бы вместе с нею. Я могла бы сделать что-то другое. Я могла бы сделать большее. Я верю в это.

И все же. (Опять это «все же» — опять этот щелчок затвора автомата.) Как легко жизнь может превратиться в литанию вины и сожаления, песнопение с одним и тем же рефреном о невозможности простить себя. Как легко жизнь, которой мы не жили, становится единственной жизнью, которую мы превозносим. Как легко мы поддаемся искушению нашего воображения, что владеем собой, что когда-то владели собой, что слова или поступки, которые нам следовало сказать или совершить, обладают силой излечивать боль, стирать страдания, уничтожать потерю — только бы произнести или исполнить их. Как легко мы поклоняемся культу выбора, который, как нам кажется, мы могли или должны были сделать.

Могла ли я спасти свою мать? Возможно. И всю оставшуюся жизнь придется жить с этой возможностью. Я могу казнить себя за то, что сделала неверный выбор. Это моя прерогатива. Или могу принять, что более важный выбор не тот, который я сделала тогда, когда была голодна и перепугана, когда нас привезли в неизвестность и окружили автоматчиками с собаками, когда мне было всего шестнадцать, — а тот, что делаю сейчас. Выбор принять себя той, какая я есть, а я человек несовершенный. И выбор принять ответственность за собственное счастье. Простить свои слабости, недостатки и восстановить свою невиновность. Прекратить спрашивать себя, чем я заслужила свою жизнь, чем заслужила свое выживание. Делать лучшее, на что я способна, и служить людям. Делать все, что в моих силах, и почитать родителей, чтобы их смерть не была напрасной. Делать все, что в моих силах, — а в этом мои возможности ограничены, — чтобы будущие поколения не испытали того, что познала я. Быть полезной, работать до последнего дня, жить полной жизнью и наслаждаться ею и каждый миг делать мир немножко лучше. И наконец, наконец, перестать убегать от прошлого. Сделать все, чтобы искупить его и затем отпустить. Я могу сделать выбор, который способен сделать каждый из нас. Я никогда не смогу изменить прошлого. Но смогу спасти жизнь — она моя. Та, которой я живу прямо сейчас, в этот драгоценный миг.

Я готова идти. Беру с земли камень, маленький, шершавый, серый, неприметный. Сжимаю его в руке. По еврейской традиции мы кладем маленькие камни на могилы в знак уважения к мертвым, чтобы совершить мицву — благодеяние. Камень означает, что мертвые живут в наших сердцах и нашей памяти. Камень в моей руке — знак непреходящей любви к родителям. Знак вины и печали. С этим я пришла сюда, чтобы оказаться лицом к лицу с беспредельным и ужасающим. Это смерть — смерть моих родителей, смерть прежней жизни, смерть того, чего не случилось. Но все-таки я могу подчинить это своей воле. Так происходит рождение той жизни, что есть в настоящем. Здесь я когда-то узнала, что такое терпение и сострадание. Здесь и сейчас научаюсь больше не осуждать себя и откли- каться, а не реагировать. Я пришла сюда за правдой и миром — и тем, что я наконец могу отпустить и оставить позади.

Я кладу камень на землю, на то место, где когда-то стоял мой барак, где я спала на деревянных нарах с пятью другими девочками, где танцевала вальс «Голубой Дунай", крепко закрыв глаза, потому что танцевала его за свою жизнь. «Я скучаю по вас. Я люблю вас. И всегда буду любить», — говорю я своим родителям.

Я приношу последние слова прощания огромному лагерю смерти, поглотившему моих родителей и многих людей; всем его комнатам ужаса, хранившим для меня тайные знания этой жизни, чтобы научить меня, как жить. Меня мучили, но я не стала жертвой, мне причиняли боль, но не сломили, душа никогда не умирает, а смысл и цель нашей жизни мы находим в тайниках нашего самого большого кошмара. Прощай. И спасибо тебе. Спасибо за жизнь. Спасибо за возможность принять наконец то, что у меня есть.

Я иду к железным воротам моей прежней неволи, к Беле, который ждет меня, сидя на траве. Краем глаза вижу человека в форме, кото- рый ходит под металлической надписью туда и обратно. Это не солдат, а охранник музея. Но когда я вижу, как он вышагивает в своей форме, нельзя не замереть, не затаить дыхания, не приготовиться услышать автоматную очередь. На долю секунды я снова становлюсь испуганной девочкой, девочкой, которая в опасности. Я заклю- ченный в камере. Но дышу и жду, когда этот миг пройдет. Касаюсь синего американского паспорта в кармане пальто. Охранник доходит до надписи и поворачивает обратно, идет в лагерь. Он должен остаться. Это его долг. Но я могу уйти. Я свободна!

Я покидаю Аушвиц. Я ухожу! Прохожу под словами arbeit macht frei. Какими жестокими и циничными они оказались. Но когда я ухожу прочь от бараков, разрушенных крематориев, караульных, туристов и музейного охранника, когда я прохожу под темными железными буквами и иду к мужу, я вижу искорку истины в этих словах. Моя работа действительно освободила меня. Я выжила, чтобы делать свое дело. Не то, которое насаждали нацисты, — каторжный труд, несущий голод и рабство, превращающий людей в изнемогающих животных. Я говорю о внутренней работе. Учиться жить, учиться получать удовольствие от жизни, учиться прощать себя и помогать другим учиться тому же. Моя работа дает мне уверенность, что я больше никогда не буду ни заложником, ни узником. Я свободна.