Бессмертным добром дышит страница: почему Чарльза Диккенса особенно любили и перечитывали в блокадном Ленинграде?

7 февраля исполняется 210 лет со дня рождения Чарльза Диккенса. Диккенс полюбился российским читателями и читательницам с первых дореволюционных изданий: целые поколения прочли «Приключения Оливера Твиста», «Домби и сын» (роман, вдохновивший Осипа Мандельштама на одноименное стихотворение) и другие. Писателя издавали многотомными собраниями сочинений — и продолжают издавать. Одни читатели критиковали Диккенса за сентиментальность, другие — благодарили за утешение в темные времена. Именно утешительная функция Диккенса проявлялась в наиболее экстремальных ситуациях — например, во время Блокады Ленинграда. Мы публикуем фрагмент статьи Полины Барсковой «Вес книги: стратегии чтения в блокадном Ленинграде» (с разрешения автора), в которой показано, как много он значил для людей, оказавшихся в заложниках у голода и холода. В этом году в «Новом издательстве» выйдет сборник избранных текстов Барсковой, где в том числе будет и это эссе.
Бессмертным добром дышит страница: почему Чарльза Диккенса особенно любили и перечитывали в блокадном Ленинграде?

Одной из безусловно важных функций блокадного перечитывания была функция терапевтическая: к любимым книгам обращались в поисках своей нарушенной идентичности. Отмирание естественных человеческих эмоций и реакций является общим местом теории травмы. Занимаясь блокадными текстами, постоянно наталкиваешься на свидетельства «бесчувственности» горожан, ошеломленных горем, страданием и страхом:

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

«...чувство личного давно ушло от нас, может быть, это защитная реакция, может быть, действовал своеобразный закон сохранения энергии... Странное, необъяснимое состояние: о еде мы не говорили, о родных не спрашивали»[35].

Иногда блокадную бесчувственность брались лечить чтением. Художник Владимир Курдов свидетельствует:

«Читаю стихи запоем. Перечитал Пушкина, Лермонтова, Маяковского, Блока, Некрасова и вообще страдаю. А хорошо, когда один, с тоски, вдруг в пустой квартире завывать, другой раз и взаправду всплакну...».[36]

Особенное место в подобной литературотерапии занимало чтение Диккенса. Примечательные моменты диккенсизации блокадного бытия мы видим у Натальи Крандиевской:

Диккенс забытый. Добром
Дышит бессмертным страница.
И сострадания бром
С повестью в сердце стучится[37].
Майский жук прямо в книгу с разлета упал,
На страницу раскрытую — «Домби и сын».
Пожужжал и по-мертвому лапки поджал.
О каком одиночестве Диккенс писал?
Человек никогда не бывает один[38].

В этих текстах Крандиевская, водившая в блокадном аду дружбу с жуками и крысами, что немало удивляло литераторов, более традиционно укорененных в советском обществе, не только воспринимает у Диккенса «бром сострадания», но и стремится победить учителя, пользуясь его же системой ценностей. Блокадное самоощущение Крандиевской, на редкость точное, наблюдательное, полное юмора и внимания к ближнему, апеллирует к оптимизму Диккенса — отвергая при этом бездны его мелодраматизма. Как и призрак Толстого у Инбер, Диккенс оказывается частью блокадного опыта. Пантелеев записывает:

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

«В самые страшные дни зимой я читал "Большие надежды" Диккенса. Книга только что вышла в новом переводе, я купил ее на улице с лотка. Читал ночами, при свете коптящего ночника. И знаю, что навсегда соединились этот ночник, копоть, пар изо рта со всем тем, о чем читал, — и с духом, и мраком, и светом, и запахами диккенсовского романа. Хочешь не хочешь, хочу не хочу, а ты со мной на всю жизнь, Пип! Ты блокадник»[39].

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ
Alamy/Legion Media

Для нас важно, что чтение Диккенса не только учило абстрактной человечности вообще, но также и ее конкретным навыкам: например, напоминало зимой 1941 года, что едой можно наслаждаться, когда самым естественным желанием было насыщение, а не гурманство. Опять же у Пантелеева находим:

«Один раз утром мама принесла мне пайку... Помню, в то время я читал Диккенса. И вот я, сдерживая себя, стараясь не очень спешить, растягивая удовольствие, ел этот суррогатный кусманчик, сибаритствовал, наслаждался... неловко надломил хлеб, и малюсенькая крошка упала на пол. Я ее не поднял. Но потом долго лежал, читал "Большие надежды" и все время, ты знаешь, чувствовал, что предстоит что-то приятное. Забудешься, зачитаешься, а потом — что-то такое? Позвольте! Ведь впереди ожидает тебя что-то очень хорошее... Что же? Ах, да! Под кроватью прячется хлебная крошечка. В любую минуту я могу нагнуться, поискать ее, найти, положить в рот...»[40]

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

Пантелеев использует роман, как аналог еды, как пособие в растягивании пайки; его способ есть вполне соответствует описаниям способов читать Диккенса, как они показаны в анализе Хэйворда и Брукса[41]. Мы знаем, что романы Диккенса создавались для сериального поглощения, читательский аппетит мастерски поддерживался от одной порции романа до следующей. Таким образом естественное течение жизни читателя переплеталась с процессом чтения, романные коллизии становилось частью настоящего момента, Пип входил в жизнь читателя. Здесь важно заметить, что «Большие надежды» особенно подходят для того образования, какое оказывается необходимо блокаднику, так как этот роман концентрируется на перипетиях судьбы одного героя, он создавался для публикации особенно краткими «кусманчиками»[42].

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ
Alamy/Legion Media

Эффект дробления сюжета на микропорции (обычно соответствовавшие делению на главы), призванные держать читателя в приятном предвкушении невероятного, но благополучного исхода, по-своему сохранялся и позже, когда романы публиковались и читались целиком. Диккенсовское сюжетосложение стало значимым подспорьем в вопросе, интересовавшем каждого блокадника: может ли это закончиться хорошо для меня[43] (в счастливом исходе войны и блокады для страны и Ленинграда удивительным образом сомневались немногие)?

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

Увлекательный пример использования Диккенса в блокадных целях дается в рассказе Всеволода Воеводина «Книжная лавка» (1944). Рассказ описывает гибель при пожаре книжной коллекции букиниста Павла Федоровича (прототипом которого выступил, в первую очередь, Федор Шилов). При этом рассказ-катастрофа обрамляется двойной сюжетикой: метарассуждением писателя и букиниста о важности Диккенса в блокадное время и обещанием Павла Федоровича разыскать для повествователя том, недостающий в его собрании, — «Дэвида Копперфильда». В развязке рассказа эти подсюжеты благополучно сливаются.

Писатель приходит к выводу, что уникальность Диккенса заключена в том, что он верит в счастливый исход, несмотря на то (а может быть, и потому), что он, казалось бы, невозможен:

«Почему не вызывают нашей досады, почему не кажутся искусственными концы его романов? Сила Диккенса в том, что он очень верит в счастье, счастье у него имеет силу биологического закона, это фантастическое счастье»[44].

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ
Alamy/Legion Media

При этом Воеводин противопоставляет желание «фантастического» неправдоподобного счастья «фантастическим» же лишениям блокадной действительности: «Беспредельная нужда, фантастические лишения, огромная, неслыханная в истории боль — все это правда. Это —Диккенс наоборот!» В то время, как в качестве Диккенса наоборот, бытописателя фантастической трагедии, блокадная интеллигенция использовала По, сам Диккенс был необходим для конструирования счастливых исходов для блокадных катастроф. Например, хотя коллекция Павла Федоровича гибнет от огня и льда, один том все же удается спасти. Именно «Копперфильда» приносит повествователю мальчишка, подобравший том на пожарище, таким образом отменяя скорбный вывод букиниста — «все сгорело» — и подсказывая концовку — «какое забавное сцепление обстоятельств!».

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

В письме отцу находившийся в блокадном городе Николай Чуковский описывает, какого рода сюжетику вдохновляет блокада:

«Хочу написать большой роман, сюжетный, с тайнами, для юношества и для простодушных читателей. О защите Ленинграда, которая так необычайна, что ничего в мире подобного никогда не бывало. Все слова о героизме малы и плоски для такого великого до странности дела. Если писать правду, то получится гротеск — то есть как раз то, что нужно для простодушного романа с сюжетом и тайнами»[45].

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

Подобное ощущение блокадной правды как гротеска, где в фантастической форме смешивается ужасное и смешное, безобразное и возвышенное, объясняет, почему героям Диккенса удалось «превратиться в блокадников»:

«...как-то особенно приятен стал мне букинист после этой беседы, словно частица чудесных образов, которые нам вспоминались, перешла в него. Да и во внешности старика, только теперь я разглядел это по-настоящему, было что-то диккенсовское»[46].

«Память как будто очищена, промыта чем-то...».

35) Подвиг века: художники, скульпторы, архитекторы, искусствоведы в годы Великой Отечественной войны и блокады Ленинграда. Воспоминания. Дневники. Письма. Очерки / Под ред. Н. Паперной. Л.: Лениздат, 1969. С. 162.

36) Курдов В. Письма // Больше, чем воспоминания: письма ленинградских художников, 1941-1945. СПб.: КультИнформПресс, 1993. С. 266.

37) Крандиевская Н. Крандиевская Н. Грозовый венок. СПб.: Лицей, 1992. 113.

РЕКЛАМА – ПРОДОЛЖЕНИЕ НИЖЕ

38) Там же. С. 111.

39) Пантелеев Л. Приоткрытая дверь. Л.: Советский писатель, 1980. C. 392.

40) Там же. С. 79.

41) Brooks P. Reading for the plot: Design and Intention in Narrative. Harvard: Harvard University Press, 1984. P. 113-143.

42) Hayward J. Consuming Pleasures: Active Audiences and Serial Pleasures from Dickens to Soap Opera. Kentucky: The University Press of Kentucky, 1997. P. 21-84.

43) Конашевич В.М. О себе и о своем деле. М.: Детская литература, 1968. См. также: «У Диккенса всегда и всюду скользит, как тень, одна постоянная тенденция — враждебное отношение к людским государственным установлениям» (Там же. C. 129).

44) Воеводин В. Книжная лавка // Звезда. 1945. № 4. С. 23-26.

45) Чуковский Н. О том, что видел. М.: Молодая гвардия, 2005. С. 613.

46) Воеводин В. Указ. соч. С. 24.