В 1965 году я был студент первого курса и в то утро сидел дома один. Младшие курсы занимались во вторую смену. Родители были на работе, сестра в школе. Около полудня в дверь позвонили. Я открыл, не спросив, кто там. Всю жизнь этот вопрос казался мне унизительным для моего мужского достоинства.

На площадке стоял худой старик в вытертой до фланельной гладкости ветхой шинели и еще в чем-то защитном, полувоенном, как совсем недавно в нашем поселке ходили многие мужчины. Мама говорила, что старость — это твой собственный возраст плюс двадцать лет, но стоявшему передо мной человеку было все-таки не под сорок, учитывая, что мне тогда не исполнилось и восемнадцати, а скорее под семьдесят. Шапку он заранее снял и держал в руке. На голове — густой седой ежик, словно он пару недель назад вышел из заключения или из инфекционного отделения больницы, где всех в обязательном порядке брили наголо. Второе было вероятнее. Бывших зэков я перевидал достаточно, этот человек мало на них походил, да они попрошайничеством и не занимались. А тут я сразу понял, что ему нужно. Холщовая котомка у него за спиной прямо говорила о цели визита.

— Помогите, сколько можете, — сказал он заученно, не пытаясь вложить в эту фразу хоть какое-то живое чувство.

Нищих тогда на улицах не было, за нищенство давали срок, но на самом деле их было много. Просто они собирали милостыню по квартирам. Часто приходили погорельцы, иногда целыми семьями, с детьми. Некоторые показывали справки из сельсовета, написанные от руки, но с солидными фиолетовыми печатями, которые никому не приходило в голову счесть фальшивыми. Подделывать эти символы власти было опасно. Риск не стоил тех благ, которые с их помощью добывались.

«Тайные виды на гору Фудзи»: первая глава из новой книги Виктора Пелевина
Далее «Тайные виды на гору Фудзи»: первая глава из новой книги Виктора Пелевина
«Сыновья дракона»: отрывок из новой повести Джорджа Мартина про Таргариенов
Далее «Сыновья дракона»: отрывок из новой повести Джорджа Мартина про Таргариенов

Погорельцам мама подавала всегда. Перед цыганами дверь закрывалась без разговоров, но с другими категориями побирушек она вступала в беседу и в зависимости от произведенного впечатления решала, давать что-то или не давать, а если дать, то сколько. Другой способ отличить подлинных страдальцев от мошенников состоял в том, чтобы вынести им хлеб: те, кто его с благодарностью принимал, могли получить денежную мелочь, а то и рубль. Тот, кто не выражал особой радости при виде вынесенных черствых горбушек, уходил без денег. Мама гордилась тем, как она прекрасно разбирается в людях, и я в этом не сомневался, но сейчас она сидела на приеме в заводской поликлинике. Без нее действовать по ее методу я остерегался. К тому же такой способ отделения агнцев от козлищ вызывал у меня смутные подозрения в его легитимности.

Человек на площадке произнес классическую формулу тех лет — не подайте, сколько можете, и не помогите, чем можете, а именно так: помоги- те, сколько можете.

Я мог помочь ему имевшимися у меня тремя рублями одной бумажкой, но это была слишком большая сумма. Бутылка сухого вина стоила вдвое меньше. Разменять купюру я не мог, все соседи были на работе.

Обычно нищие с ходу, с избыточным многословием, начинали повествовать о своих несчастьях, но этот человек молчал. Самому спросить о его беде я не решался из опасения услышать что-то такое, после чего уже невозможно будет не отдать ему мои три рубля, но и закрыть перед ним дверь не позволяла совесть.

— Давайте, — предложил я, — я вас покормлю. Будете?

Он охотно согласился, прошел в прихожую, положил в угол котомку, снял шинель и повесил ее на вешалку таким образом, чтобы она не касалась моего пальто. Это ему удалось без труда. Остальные крюки остались без ноши, родителей и сестры не было дома. Стоял октябрь, зимние пальто висели в кладовке, посыпанные нафталином, с сухими веточками полыни в карманах и под меховыми воротниками. Полынь, увязанную в пучки, как укроп или петрушку, продавали на колхозном рынке. Мама верила, что моль боится ее, как черт ладана. С апреля по ноябрь в коридоре стоял дух этой волшебной емшан-травы, заставивший, как я знал из баллады Майкова, половецкого хана Отрока бросить царский престол на чужбине и вернуться в родную степь.

Эту балладу любил мой старший друг и учитель, поэт Коля Гилёв. Он руководил литобъединением при областной комсомольской газете «Молодая гвардия», которое я посещал. Дважды в месяц мы собирались вечером в редакции, читали стихи и восхищались друг другом, а Коля — нами. Многие из нас считали себя его фаворитами, но я точно знал, что меня он любит больше всех. Так сказала мне его жена. У них с Колей были сложные отношения, и если он счел нужным ей об этом сказать, значит, я мог быть спокоен. Коля делился с женой только самым важным, а я для нее был никто, она не стала бы врать, чтобы сделать мне приятное.

Я повел гостя в ванную. Он тщательно вымыл руки, но вместо того, чтобы воспользоваться висевшим возле раковины полотенцем, деликатно вытер их о штаны. Пока он мылся, я украдкой понюхал его затылок. От него, как от всех худых мужчин, если они ночуют не на помойке и ходят в баню хотя бы раз в месяц, ничем не пахло. Лишь воротник его засаленного офицерского кителя сохранил слабый запах казенной дезинфекции.

Перешли в кухню.

На газовой плите стояла большая кастрюля с борщом, я как раз готовился его разогреть и поесть перед уходом в университет. Мама велела мне отлить борщ в маленькую кастрюлю, в большой не греть, чтобы он не испортился, но я этим пренебрег. Чистить и варить себе на второе картошку к имевшемуся в борще мясу я тем более не собирался.

Гость сел на табуретку и внимательно смотрел, как я зажигаю газ, режу хлеб, достаю из холодильника и ставлю на стол сметану в пол-литровой банке. Он не старался ни сделать вид, будто все, чем я занимаюсь, не имеет к нему отношения, ни как-то выказать мне свою признательность. Я не знал, о чем говорить, а он, видимо, соблюдал этикет, в его положении предписывающий ему только отвечать на вопросы хозяина, но не начинать разговор первым. В нем ощущалось достоинство человека, не раз бывавшего на моем месте, поэтому точно знающего, как он должен вести себя на своем. Я понимал, что это знание дается тем опытом жизни, которого у меня не было и, наверное, не будет.

Я разлил борщ по тарелкам, положил в каждую по куску говядины на кости, но мой гость без слов, печальной гримасой дал мне понять, что эта роскошь ему не по зубам.

Жевал он с усилием, хотя ничего тверже вареной капусты и свеклы ему не попадалось. Когда он открывал рот, чтобы вложить туда ложку, в глубине рта я видел бледные голые десны. Впереди, однако, поблескивали три-четыре стальные фиксы.

— Расскажите о себе, — попросил я.

Он с готовностью положил хлеб на клеенку, ложку — на край тарелки. — Что вам рассказать? — Расскажите, кто вы, откуда. Только ешьте, пожалуйста, а то остынет. — О латышских стрелках слыхали? — не прикасаясь ни к хлебу, ни к ложке, спросил он с интонацией, не предполагающей иного ответа, кроме утвердительного.

Это означало, что пока я наблюдал за ним, он в свою очередь изучал меня и пришел к выводу, что со мной можно говорить о таких вещах.

Я ответил недоуменным междометием: мол, что за вопрос? Как я мог не слыхать о латышских стрелках? Вернее, лично мне никто о них никогда не рассказывал, но я, само собой, читал, знал, благоговел. Железная гвардия революции, неустрашимая, овеянная славой, не знавшая поражений в от- крытом бою, но истребленная предательским ударом в спину.

Неудивительно, что Сталин боялся этих титанов и после того, как они перековали мечи на орала. Дикие звери боятся даже тлеющего под золой огня.

— Я был латышский стрелок, — сказал мой гость и, убедившись, что стрела попала в цель, снова принялся за еду.

Теперь он держался не так скованно, как раньше, шире загребал ложкой и не стеснялся выковыривать из корки хлебный мякиш. Его прошлое отчасти уравняло нас в настоящем.

Он ел, а я сидел, потрясенный. Латышский стрелок, боже мой! Трагедия этого человека была трагедией всей страны, моей семьи — тоже. Про Сталина я все понял в детстве, когда вернулся из лагеря дядька, мамин младший брат, лейтенант, в 1945 году за длинный язык прямо из Вены отправленный в Воркуту. После XX съезда у нас дома шли соответствующие разговоры, и в восемь лет, сознавая себя носителем эксклюзивной информации, я во дворе сообщил ребятам, что Сталин был немецкий шпион. За это один старший мальчик, сын безногого сапожника дяди Гори, окунул меня головой в дворовый фонтан. С тех пор я подкорректировал свою позицию по вопросу о Сталине, но не изменил выстраданного убеждения в том, что народ не хочет знать правду.

*рассказ целиком, равно как и другую прозу автора, читайте в книге «Маяк на Хийумаа» (прим. Esquire).