Нельзя сказать, что я никогда не думаю о Поле. Временами он является мне, перед тем как я полностью проснусь, хотя я почти никогда не запоминаю, ни что он мне сказал, ни что я ему сказала — или не сказала. Просто мне чудится, что малыш ни с того ни с сего вдруг падает ко мне на колени — бух! И только так я понимаю, что это Пол: для него я не интересна, а привычна. В самый обычный день мы сидим с ним в Природоохранном центре, и малыш непроизвольно придвигается ко мне — не из любви или уважения, а просто потому, что ему еще не ведом этикет признания границы между своим телом и чужим. Ему четыре годика, и он поглощен головоломкой-пазлом «Сложи сову» — так что не отвлекайте его разговорами! Я и не отвлекаю. За окном кружится вихрь тополиного пуха, бесшумный и невесомый, как воздух. Солнце уже заваливается к горизонту. А из фрагментов пазла складывается сова, которая опять рассыпается на картонные осколки, и я тычу Пола в бок: мол, вставай, нам пора идти. Пора! Но за секунду до того, как мы поднимемся, до того, как захныкать, протестуя и прося посидеть здесь еще немножко, он откинется мне на грудь и зевнет. У меня перехватывает дыхание. Потому что это так странно, понимаете? Так удивительно, хотя и печально, — сделать приятное открытие, что твое тело воспринимают как нечто привычное, близкое.

До Пола у меня был только еще один знакомый, который жил-жил и вдруг умер. Это мистер Эдлер, мой учитель истории в восьмом классе. Он носил коричневые вельветовые костюмы и белые теннисные туфли. Хотя мистер Эдлер вел у нас историю Америки, он любил рассказывать о царях. Как-то он показал нам фотку последнего российского императора — так я теперь его себе и представляю: с черной бородой, на плечах эполеты с кисточками, — хотя на самом деле мистер Эдлер всегда был чисто выбрит и вовсе не величав. У меня как раз был английский, а он вел четвертый урок, и его ученик вбежал к нам в класс с воплем, что мистер Эдлер упал. Мы помчались толпой по коридору и увидели, что он лежит лицом вниз, глаза закрыты, губы синие, зубы вцепились в ковровое покрытие.

— Он что, эпилептик? — спросил кто-то. — А таблетки у него есть?

Мы оцепенели. Бойскауты начали спорить, как ему правильно сделать искусственное дыхание, пока одаренные и талантливые ученики истерическим шепотом обсуждали симптомы его болезни. Я заставила себя приблизиться к мистеру Эдлеру, села перед ним на корточки и взяла в свою ладонь его сухую безжизненную руку. Было начало ноября. На коврике темным пятном растеклась его слюна, он шумно, с длинными паузами, вдыхал воздух, и я помню, что откуда-то издалека тянуло дымом костра. Где-то жгли мусор в больших пластиковых мешках — наверное, дворник избавлялся от листьев и тыквенных корок перед первым большим снегопадом.

Москва—Берлин
Далее Москва—Берлин
Таймз
Далее Таймз

Когда санитары скорой помощи наконец погрузили мистера Эдлера на носилки, бойскауты, словно стая щенков, увязались за ними в надежде получить какое-нибудь поручение. Они порывались то дверь распахнуть, то помочь с переноской тяжелых носилок. В коридоре кучковались всхлипывающие девчонки. Некоторые учителя застыли, прижав ладони к груди, не зная, что сказать или сделать.

— Это песня «Дорз»? — поинтересовался один из санитаров. Он остался раздать пакетики соленых пастилок ученицам, которым могло стать дурно. Я пожала плечами. Наверное, слишком громко напевала себе под нос. Санитар налил мне газировки в оранжевую чашку и участливо добавил: «Пей медленно. Небольшими глотками», — словно именно меня он и приехал спасать, как будто его долгом было обезопасить от обморока любое живое существо, попавшееся ему на пути.

«Судаковая столица мира» — так мы тогда назывались. Об этом свидетельствовал дорожный указатель на десятом шоссе и фреска во всю стену в придорожной закусочной, изображающая трех исполинских судаков с задорно торчащими спинными плавниками. Эти красавцы круглый год приветствовали приезжих: плавники, как пятерни, радушно растопырены, брови домиком, зубастые улыбки от жабр до жабр, — но, когда большие озера замерзали в ноябре, никого сюда было не заманить ни порыбачить, ни для чего другого. В те далекие дни тут еще не было курортного отеля — только задрипанный мотелишко. Ну и наш деловой центр: закусочная, скобяная лавка, магазин «Все для рыбалки», банк. В те годы самой впечатляющей постройкой в Лус-Ривере, я думаю, была старая лесопилка, да и то потому как она наполовину сгорела и обугленные черные лесины торчали над берегом. А все, так сказать, официальные заведения вроде больницы, управления регистрации автотранспортных средств, «Бургер-Кинг» и полицейский участок находились в двадцати милях дальше по шоссе — в Уайтвуде.

В тот день скорая из Уайтвуда вместе с мистером Эдлером, выезжая со школьной стоянки, включила сирену. Мы все — даже наши хоккеисты в желтых шлемах, даже чирлидерши с мохнатыми помпонами — прижались к окнам и глазели. А тут как раз густо повалил снег. Когда фургон скорой завернул за угол, его фары беспорядочно прорезали густую завесу снежинок, вихрем взметнувшихся над дорогой.

— Разве они не должны ехать с сиреной, — спросил кто-то, и я, аккуратно отпивая последний глоточек газировки из вощеного стаканчика, подумала: ну как можно быть таким дураком!

Мистера Эдлера заменил мистер Грирсон — он прибыл в нашу школу за месяц до Рождества. У него был темный-претемный загар — как будто он попал в наши места с другой планеты. Еще он носил в ухе золотую серьгу в виде кольца и ослепительно-белую рубашку с перламутровыми пуговками. Потом мы выяснили, что он приехал из Калифорнии, где работал учителем в частной школе для девочек на побережье. Никто не знал, какого черта его занесло в северную Миннесоту посреди зимы, но после первой недели занятий он снял со стены развешанные мистером Эдлером карты Российской империи и повесил вместо них увеличенную копию американской Конституции. Он сообщил нам, что в колледже защитил аж два диплома по театральному искусству, что объясняло, почему он однажды встал перед классом, выбросив вперед обе руки, и продекламировал наизусть всю Декларацию независимости от начала до конца. Не только вдохновляющие строки про жизнь, свободу и стремление к счастью, но еще и издевательским тоном огласил весь мрачный список прегрешений тирании против колоний. Я сразу его раскусила: он прямо из кожи вон лез, чтобы понравиться ученикам.

— И что это значит? — спросил мистер Грирсон, дойдя до финальных строк, в которых говорилось о взаимном обете и незапятнанной чести.

Хоккеисты мирно дремали, подложив ладони под щеки. Даже наших одаренных и талантливых эти строки никоим образом не тронули: они сидели и щелкали автоматическими карандашами, из которых непристойно вылезали удлинявшиеся грифели — как иглы больничных шприцев. Ими они сражались друг с другом, точно на саблях, через проход между партами. En garde! — надменно шептали они.

Мистер Грирсон уселся на стол мистера Эдлера. Он запыхался после своей декламации — и тут я увидела, точно его вдруг осветила яркая-яркая вспышка огня, — что ему уже хорошо за сорок. Я заметила испарину на его лице и быстро-быстро пульсирующую вену на шее под щетиной.

— Народ… Ребята… Как это понимать, что права человека самоочевидны? Ну давайте! Вы же знаете!

Я заметила, как его взгляд остановился на Лили Холберн: у нее были блестящие черные волосы, и, несмотря на холодрыгу, надет на ней был только тоненький розовый свитерок. Всем своим видом новый учитель словно бы говорил: надеюсь, твоя красота спасет меня и, потому что ты самая красивая среди всех учениц, ты будешь добра ко мне! У Лили были большие карие глаза, дислексия, бойфренд и не было карандаша. Под взглядом мистера Грирсона ее лицо медленно запунцовело.

Osamu Yokonami / www.yokonamiosamu.jp

Лили заморгала. Мистер Грирсон кивнул ободряюще, как бы намекая на то, что его обрадует любой ответ. Она, словно олененок, шумно облизала губы. Не знаю, зачем я подняла руку. Не то чтобы я уж так сильно за нее переживала. Или за него. Просто напряжение стало вдруг совсем невыносимым, совершенно не соответствующим ситуации.

— Это значит, что на свете есть вещи, которые не требуют доказательств, — предположила я. — Есть просто самоочевидные вещи. И их не изменить.

— Правильно! — воскликнул он с благодарностью, но не лично мне, а словно счастливому случаю. Это я умела. Давать людям то, что им нужно, причем сами они даже не подозревали о моем участии. А Лили, не говоря ни слова, могла вселить в людей надежду, заставить их почувствовать себя обласканными судьбой. У нее на щеках были веснушки, а соски сияли сквозь тонкий свитерок, как знамение Божье. А я была плоскогрудая — как обструганная доска. Я могла заставить людей ощутить себя заслуживающими порицания.

В тот год зима нагрянула внезапно. Она свалилась, точно выбившись из сил, да так и осталась. В середине декабря выпало так много снега, что крыша спортзала прогнулась, и занятия в школе отменили на неделю. Делать нечего — хоккеисты занялись подледным ловом. А бойскауты играли в хоккей на прудах. Потом наступило Рождество с его гирляндами разноцветных огней, развешанными по всей Мейн-стрит, и рождественскими вертепами в лютеранской и католической церквях, которые каждый год старались переплюнуть друг друга в красоте: в одном разукрашенные мешки с песком изображали овец, а в другом младенец Иисус был вырезан из ледяной глыбы. Под Новый год разразилась очередная снежная буря. Когда в январе возобновились занятия в школе, белоснежные накрахмаленные рубашки на мистере Грирсоне сменились неописуемыми вязаными свитерами, а в его ухе вместо золотого кольца появился стад. Кто-то, должно быть, научил его пользоваться сканером, потому что после недельного курса лекций о Льюисе и Кларке он устроил нам первую контрольную по истории. Пока мы, склонившись за партами, заполняли крестиками крошечные кружочки, он расхаживал взад-вперед между рядами и щелкал кнопкой шариковой ручки.

На следующий день мистер Грирсон попросил меня остаться в классе после уроков. Он сидел за своим столом и теребил губы, которые под его пальцами трескались и шелушились.

—Ты неважно написала контрольную, — сообщил он. Он ждал моих объяснений, и я подняла плечи, заняв оборонительную позицию. Но прежде чем я успела что-то сказать, он меня опередил:

— Послушай, мне правда жаль, —он покрутил стад в ухе — осторожно, с усилием. — Я все еще отшлифовываю планы своих уроков. Что вы изучали перед моим переводом сюда?

—Россию.

— А! — его скорбный взгляд тут же сменился довольной гримасой. — Канонада холодной войны все еще слышна в далекой провинции!

Я стала защищать мистера Эдлера.

— Мы обсуждали не Советский Союз, а царей.

— Ох, Мэтти…

Никто еще меня так не называл! Было такое ощущение, словно кто-то схватил меня сзади за плечо. Вообще мое имя Мэделин, но в школе все меня называли Линда, или Коммуняка, или Чудачка. Я спрятала пальцы в рукавах и сжала кулаки. А мистер Грирсон продолжал:

— Никому не было дела до русских царей, пока не появился Сталин и атомная бомба. Они были марионетками на далекой сцене, ничем не примечательные, ничего не значащие… А потом такие вот мистеры Эдлеры наводнили в шестьдесят первом году колледжи, и все начали ностальгировать по старым русским игрушкам, всем этим княжнам из далекого прошлого, рожденным в кровосмесительных союзах. Их никчемность и беспомощность стала вызывать интерес. Понимаешь? — потом он улыбнулся и чуть прищурил глаза. Передние зубы у него были белоснежные, а клыки — желтые. — Но тебе всего тринадцать…

—Четырнадцать!

— Я просто хотел извиниться, если у нас сначала все как-то не заладилось. Скоро у наших отношений появится надежная опора. На следующей неделе он попросил меня заглянуть к нему в кабинет после школы. На этот раз он вынул стад из уха и положил на стол. Он нежно поглаживал мочку двумя пальцами.

—Мэтти, — проговорил он, выпрямившись на стуле. Он усадил меня на синий пластиковый стул рядом со своим столом. Потом водрузил стопку глянцевых брошюрок мне на колени и сложил пальцы домиком.

—Окажи мне одну услугу. Но не осуждай меня за то, что я обращаюсь к тебе с такой просьбой. Это моя работа, — мистер Грирсон смущенно заерзал.

Вот тогда-то он и попросил меня представлять школу на олимпиаде по истории.

— Это будет просто чудесно! — с неубедительным воодушевлением воскликнул он. — Тебе надо сделать плакат. Подготовить речь про призывников во время вьетнамской войны, про бегство дезертиров через границу в Канаду, и тэ дэ, и тэ пэ. А может, ты хочешь сделать доклад про осквернение святынь индейцев оджибве? Или про новые сельские поселения в этих краях? Про что-то местное, этически неоднозначное, затрагивающее конституционные основы?

—Я хочу изучать волков, — сообщила я.

—Что именно — историю волков? — он был озадачен. Потом помотал головой и усмехнулся: — Ну, ясно. Ты же четырнадцатилетняя девочка, — кожа вокруг его глаз собралась в морщинки. — У вас у всех пунктик по поводу лошадей и волков. Мне это нравится. Нравится! Это так необычно! Но с чем это связано?

Osamu Yokonami / www.yokonamiosamu.jp

Машины у моих родителей не было, и когда я опаздывала на автобус, то, добираясь домой, топала три мили по изъезженной обочине шоссе номер десять, а потом сворачивала вправо на Стилл-Лейк-роуд. Еще через милю дорога раздваивалась: левая грунтовка бежала вдоль озера на север, а правая тянулась по целине вверх по склону холма. Тут я останавливалась, засовывала джинсы в носки и расправляла отвороты своих вязаных рукавиц. Зимой деревья на фоне оранжевого неба казались набухшими венами. А небо между ветвями выглядело как обожженная солнцем кожа. Двадцать минут ходьбы по снегу и зарослям сумаха — и вот уже меня заслышали псы и начали брехать и рваться с привязи.

В тот вечер домой я вернулась затемно. Отворив дверь хижины, увидела мать: она склонилась над раковиной, погрузив руки по локоть в чернильно-мутную воду. Длинные прямые волосы скрывали ее лицо и шею, отчего казалось, будто она чего-то стыдится. Но голос у нее был обычный — с характерными для среднезападного говора протяжными гласными, под стать канзасским бескрайним степям.

— А есть молитва против засора раковин? — спросила она, не оборачиваясь.

Я положила мокрые рукавицы на дровяную плиту — к утру они там так скукожатся и задеревенеют, что на руку не налезут. Куртку я, правда, не стала снимать. В доме было холодно.

Мама тяжело опустилась на стул. Ее полотняная куртка вся вымокла. Она подняла жирные от грязной воды руки вверх — точно они представляли собой нечто ценное, что-то извивающееся, еще живое, что она вытащила из пруда. Что-то, чем она могла бы нас накормить — ну, скажем, вроде пары окуньков.

— Нужно прочистить трубы! Дерьмо какое… — она взглянула на потолок, потом медленно обтерла ладони о карманы куртки. — Спаси и помилуй! О Боже, даруй свою бесконечную печаль за этот жалкий фарс, называемый жизнью человеческой…

Она шутила, но в ее шутке была только доля шутки. Я это знала. Знала по рассказам о том, как в начале восьмидесятых мои родители приехали в угнанном фургоне в Лус-Ривер, как мой отец насобирал целый арсенал оружия и травы и как, когда их коммуна распалась, моя мать променяла остатки своей фанатичной веры в идеи хиппи на веру в Христа. Сколько я себя помню, она трижды в неделю ходила в церковь — по средам, субботам и воскресеньям, — потому что лелеяла надежду на действенность раскаяния и на то, что прошлое — хотя бы отчасти — можно изменить, медленно, с годами.

Моя мать верила в Бога, но как-то обиженно, точно дочь, наказанная за плохое поведение.

— Может, возьмешь собаку с собой и вернешься?

— Вернуться в город? — я все еще дрожала от холода. Слова мамы меня на секунду разъярили, заставили обо всем забыть. Я не ощущала онемевших пальцев.

— О, нет! — она откинула длинные пряди волос назад и потерла запястьем кончик носа. — Нет, не надо! Там, наверное, мороз. Извини. Схожу принесу еще ведро, — но мама как сидела на стуле, так и не двинулась с места. Чего-то ждала. — Извини, что спросила. Ты же не можешь на меня злиться только оттого, что я спросила, — она сомкнула жирные ладони. — Извини! Извини! Извини!

С каждым «извини» ее голос поднимался на полтона выше.

Я выждала секунду и наконец произнесла:

— Да ничего.

Вот что нужно знать о мистере Грирсоне. Я видела, как он склонился над партой Лили. Слышала, как он сказал ей: «У тебя неплохо получается». И положил руку — осторожно, точно пресс-папье, — ей на спину. И как он приподнял кончики пальцев и слегка похлопал. Я видела, какое любопытство и ужас вызывали у него сестры Карен, наши чирлидерши, которые иногда стягивали шерстяные гетры, обнажая голени — побелевшие и покрытые гусиной кожей от мороза. От этих гетр у них зудела кожа, они чесались до крови, и ранки приходилось смазывать влажными тампонами из туалетной бумаги. Я видела, как он задавал каждый вопрос как бы всем в классе, а сам поглядывал то на сестер Карен, то на Лили Холберн и приговаривал: «Есть кто дома?» Потом, растопырив два пальца, подносил их, как телефонную трубку, к уху и, понизив голос, урчал: «Алло, это дом Холбернов? Лили дома?» Вспыхнув, Лили улыбалась плотно сжатыми губами и прятала улыбку в рукав.

Когда мы встретились после уроков, мистер Грирсон покачал головой.

—Глупо получилось с этим телефоном, да? — он был смущен. Ему требовалось подтверждение, что все нормально, что он — хороший учитель. Ему хотелось получить прощение за все допущенные им ляпы, и, похоже, он думал — ведь я имела привычку стоять, скрестив руки на груди, и писала контрольные так себе, — что моя посредственная успеваемость наигранная и в ней проявляется моя личная неприязнь к нему.

—Возьми! — неуверенно произнес он, пододвигая ко мне узкую синюю баночку с энергетическим напитком. Я отпила несколько глотков — напиток был сладкий и до того насыщенный кофеином, что мое сердце почти сразу бешено забилось. После нескольких глотков меня уже буквально трясло. Мне пришлось крепко сжать зубы, чтобы они не застучали.

— А мистер Эдлер показывал вам на уроках фильмы? — поинтересовался он. Сама не знаю, чего я ввязалась в эту игру. И не понимаю, зачем я ему решила потрафить.

— Вы показываете куда больше фильмов, чем он!

Он довольно улыбнулся.

— А как продвигается твой проект? Я не ответила. Вместо этого я еще глотнула его энергетика — без спросу. Мне хотелось дать ему понять, что я вижу, как он глазеет на Лили Холберн, и что я понимаю его взгляд куда лучше, чем она, и что хотя он мне совсем не нравится, — и хотя, по‑моему, его шуточка с телефоном глупая, а его серьга в ухе дурацкая, — я его прекрасно понимаю. Но банка уже опустела. Мне пришлось приложить губы к металлическому ободку и притвориться, будто я пью. За окном снежная глазурь покрывала каждый сугроб, превратив весь пейзаж в заледеневшую декорацию. Меньше чем через час стемнеет. Псы будут лениво ходить по краю своих владений, позвякивая цепями, и ждать меня. Мистер Грирсон надел куртку.

Osamu Yokonami / www.yokonamiosamu.jp

— Пойдем? Он ни разу — вот совсем — не поинтересовался, как я добираюсь до дому. Мистер Грирсон — и мы оба это знали — считал олимпиаду по истории повинностью. Втайне я мечтала победить. И еще я была решительно настроена увидеть волка. Ночами я выскальзывала из дома, надев унты, лыжную маску, отцовский пуховик, который все еще хранил его запахи — табак, плесень и горький кофе. Это было все равно, что влезть в его тело, пока он спит, — как воспользоваться правом на его присутствие, молчаливость и внушительные габариты. Я садилась на старое ведро около дальнего рыбохранилища и потягивала горячую воду из термоса. Но это большая редкость — в самый разгар зимы увидеть в здешних местах волка — все, что я отсюда могла увидеть, так это штабеля бревен вдалеке да кружащих над ними ворон. В конце концов пришлось мне смириться с мертвым волком. По субботам я надевала снегоступы и отправлялась в Природоохранный центр лесничества, где в вестибюле изучала чучело волчицы — у нее были стеклянные глаза и кораллового цвета когти, а впалые черные щеки разъехались в подобии улыбки. Пег, тамошняя сотрудница, рассердилась, заметив, как я собралась потрогать волчий хвост.

— Ай-яй-яй! — укоризненно произнесла она. Пег дала мне горсть мармеладных мишек и рассказала о технике таксидермии, объяснив, как из глины вылепить глазницы, а из полиуретановой пены — мышцы животного. —А кожу надо разглаживать утюгом, разглаживать утюгом! — строго заметила она.

Утром того дня, когда должна была пройти олимпиада по истории, я спилила ветку старой сосны за нашим домом. Сосновые иголки, вертясь в воздухе крошечными пропеллерами, падали на снег. После школы я села в автобус до казино в Уайтвуде и пронесла свой волчий плакат и сосновую ветку мимо стариков из дома престарелых, которые при виде меня и моей ноши нахмурились, но ни слова не проронили. В актовом зале Уайтвудской средней школы я укрепила сосновую ветку на кафедре для создания нужной атмосферы. Потом проиграла пленку с многократной записью волчьего воя. Когда я начала свой доклад, в горле у меня пересохло, но я все равно не стала пользоваться своими записями и, стоя на кафедре, не раскачивалась взад-вперед, как парень, который выступал до меня. Я была сосредоточена и спокойна. Я демонстрировала изображения волчат в разных позах покорности и, процитировав выдержку из книги, сказала:

— Но термин «альфа-самец» — его придумали, чтобы описывать поведение животных в неволе, — может ввести в заблуждение. Альфа-самец ведет себя как альфа только в определенные моменты и в силу определенных причин.

Эти слова всегда порождали во мне ощущение, что я пью что-то холодное и сладкое, что-то запретное. Я подумала о черной волчице из Природоохранного центра, замершей в позе собачьего добродушия. И снова повторила последнюю фразу, но теперь медленно и четко, словно цитировала поправку к конституции. Когда я закончила доклад и замолчала, один из членов жюри взмахнул карандашом.

— Я должен сделать одно замечание. Кое-что ты не прояснила. Какая связь между волками и человеком?

Вот тогда-то я и заметила мистера Грирсона у двери. Он держал в руках куртку, словно только что пришел с улицы, и я видела, как он поймал взгляд этого самого члена жюри и пожал плечами. Это было такое едва заметное движение плечами, как будто он оправдывался: «Ну что я могу поделать с этими детьми! Вы же знаете этих девочек-подростков!» Я глубоко вздохнула и злобно поглядела на обоих:

— Волки вообще-то ничего общего не имеют с людьми. Волки по возможности стараются избегать контактов с людьми.

Мне дали приз за оригинальность — букет гвоздик, выкрашенных в зеленый цвет в честь Дня святого Патрика. После церемонии награждения мистер Грирсон спросил, не надо ли загрузить сосновую ветку вместе с плакатом в его машину и отвезти все это в школу. Я была ужасно расстроена и помотала головой. Победительницей олимпиады стала семиклассница в брючном костюме — ее сфотографировали вместе с ее акварельной картиной, изображающей крушение сухогруза «Эдмунд Фицджеральд». Я застегнула пальто на все пуговицы и поплелась за мистером Грирсоном, который вынес поникшую сосновую ветку через служебный выход. Он воткнул ее в сугроб.

— Прямо как в «Рождестве Чарли Брауна», — рассмеялся он. — Надо бы ее украсить ленточками из алюминиевой фольги. Будет симпатично.

Он нагнулся смахнуть сосновые иголки со своих штанов, и я, инстинктивно тоже протянула руку и принялась ему помогать, поглаживая его по бедру. Он отступил на шаг, передернул ногами и натужно расхохотался. Мужчины становятся такими жалкими, когда дело доходит до секса. Это я узнала позже. Но в тот момент то, что я сделала, не выглядело таким уж сексуальным. Говорю это вполне определенно. Мне тогда казалось, что я просто привожу в порядок его одежду. Так же задабривают собаку: сначала шерсть у нее на загривке встает дыбом, потом животное успокаивается — и в итоге вы получаете верного пса.

Я облизала губы — в точности как Лили Холберн, по‑оленьи, так невинно! И попросила:

— Мистер Грирсон, вы не отвезете меня домой?

Прежде чем мы уехали из Уайтвудской школы, мистер Грирсон вернулся в здание и вынес смоченное в воде бумажное полотенце, которым обернул стебли гвоздик. После чего вложил букет мне в руки, очень осторожно, точно это был птенец белоголового орлана. Пока мы ехали двадцать шесть миль от Уайтвудской школы до дома моих родителей, я наблюдала, как ураганный ветер срывает кусочки льда с веток деревьев, — и это зрелище усиливало ощущение медленно надвигающейся катастрофы. Обогреватель в машине мистера Грирсона работал кое-как, и мне пришлось протирать запотевшее лобовое стекло грязным рукавом куртки.

— Это тот поворот? — спросил он, свернув на Стилл-Лейк-роуд. Он откусывал передними зубами крошечные чешуйки сухой кожи с губ. Даже в сумерках я могла разглядеть на его губе трещину с коркой запекшейся крови, но не кровоточащую. Вид его губы почему-то меня обрадовал: у меня возникло чувство, что это я нанесла ему рану — своим докладом про волков, своими сосновыми иголками.

Osamu Yokonami / www.yokonamiosamu.jp

Дорога к родительской хижине была, как всегда, не расчищена. Мистер Грирсон притормозил на перекрестке, и мы оба подались вперед, вглядываясь сквозь заиндевевшее лобовое стекло в темнеющий вдалеке крутой холм. Я поглядела на него: его горло казалось широким и мягким, точно оголившийся живот, и я потянулась к нему и поцеловала его туда. Быстро так, очень быстро.

Он вздрогнул.

— Значит, туда? — он потянул замок молнии вверх и спрятал горло в воротнике пальто. На вершине холма притулилась хибара моих родителей с освещенными окнами, и могу сказать, что он буквально впился в нее взглядом, потому что это первое, что виднелось в темноте.

— Ага, это тут обитают хиппи из бывшей коммуны? Я слышал про них странные истории. Твои соседи?

Он, конечно, просто так спросил, чтобы не сидеть молча, — а я судорожно вцепилась в свой букет гвоздик. Я чувствовала себя расколотой, словно щепка для розжига печки.

—Они ни с кем не общаются.

— Да? — мысленно уже он был где-то далеко.

Мокрые снежинки налеплялись на лобовое стекло, но я этого не видела: изнутри стекло снова запотело.

— Давай я довезу тебя прямо до дома, — предложил он, передернув рычаг коробки передач и повернув руль, и я кожей почуяла, как ему надоело нести за меня ответственность.

— Отсюда я могу дойти пешком, — ответила я.

И подумала, что, если я громко хлопну дверцей, мистер Грирсон, наверное, выскочит за мной. Вот что значит быть четырнадцатилетней девчонкой. Я подумала, если прыгну с дороги в снег, может, он побежит следом — чтобы загладить передо мной вину, или убедиться, что я благополучно добралась до дома, или сунуть свои перемазанные мелом учительские пальцы мне под куртку… Ну, не знаю. И вместо того чтобы направиться вверх по склону холма, я свернула к озеру. Прорезав вихрь колючих снежинок, я выскользнула на лед, но обернувшись, увидела, как его машина с включенными фарами уже разворачивается — он развернулся очень аккуратно, чтобы не ткнуться бампером в придорожные деревья.

Скандал с мистером Грирсоном разразился спустя несколько месяцев после того, как я следующей осенью пошла в старший класс. Эту сплетню я подслушала, наливая кофе посетителю городской закусочной, куда я устроилась на почасовую работу. Учителя обвинили в педофилии и в сексуальных преступлениях в школе, где он работал раньше, и из нашей его тут же уволили — в его прежней калифорнийской квартире нашли и конфисковали пачку непристойных фоток. В тот день после работы я отнесла свои чаевые в бар по соседству и купила там свою первую в жизни пачку сигарет в автомате вестибюля. По опыту курения нескольких сигарет, которые я стянула дома, когда зажигаешь сигарету, нельзя сразу затягиваться дымом. Но все равно, когда я нырнула в мокрые кусты позади парковки, глаза заслезились, я закашлялась, потому что меня захлестнула волна злобного негодования. Больше всего меня покоробило то, что я почувствовала себя обманутой. Мне казалось, что я сумела угадать скрытую суть мистера Грирсона, а он лгал мне, по большому счету игнорируя то, что я сделала в машине, то есть сделал вид, будто он лучше, чем на самом деле. Я вспомнила, как на меня пахнуло чем-то затхлым, когда я придвинулась к нему ближе, словно пот пропитал всю его одежду и потом высох на морозном воздухе. Я думала обо всем этом, и в конце концов мои чувства о нем свелись к неприятному чувству жалости, которое буквально хлестнуло мне по сердцу. Мне казалось ужасно несправедливым, что люди не в силах измениться, даже упорно работая над собой и повторяя снова и снова «я хочу стать другим».

Когда мне было лет шесть или семь, мама посадила меня в ванну прямо в нижнем белье. Дело было ранним утром, в середине лета. На ее лицо упал сноп света. Она стала поливать мне голову водой из мерного стаканчика.

— Хотелось бы поверить в эту хрень! — проговорила мама.

— А что должно произойти? — спросила я, ежась.

— Хороший вопрос, — усмехнулась она. — Ты новый горшочек риса, малышка. Я начинаю варить тебя заново.

В тот вечер, когда мистер Грирсон подвез меня, мне не хотелось идти домой. Я думала — с радостью, ощущая цепкие объятия крючков в горле, когда сглатывала слюну, — что могу внезапно провалиться сквозь тонкий лед и просто утонуть. Мои родители долго меня не хватятся, может быть, до самого утра. Мама проводила каждый вечер, сшивая лоскутные одеяла для заключенных. А отец вечерами тайком вывозил лес с вырубки за озером — там расчистили участок земли на продажу. Я вообще-то точно не знала, настоящие они мне родители или нет, или это была просто пара, оставшаяся тут жить после того, как все члены коммуны разъехались кто куда — кто-то вернулся в свой колледж, кто-то в старый офис в «городах-близнецах». Они мне были, скорее, как сводные брат и сестра, а не родители, хотя обращались со мной всегда хорошо — и в каком-то смысле хуже этого ощущения ничего не могло быть. Гораздо хуже, чем покупать пачку хлопьев, наскребая нужную сумму из десятицентовиков и четвертаков, куда хуже, чем получать в дар от соседей обноски, и намного хуже, чем когда меня называли Коммунякой или Чудачкой. Помню, мне было лет десять, и отец повесил на огромном тополе качели, а мама вытаскивала застрявшие у меня в волосах репьи. И все же в тот вечер, когда мистер Грирсон бросил меня на дороге, я все злобно думала, все ждала, что мое тело провалится под лед. Вот он твой рис, мама! Целый горшок риса!

Потом я поступила в муниципальный колледж и бросила его, потом какое-то время поработала в «городах-близнецах» и нашла в интернете национальную базу сексуальных преступников: можно было ввести чье-то имя и отслеживать перемещения этих людей по всей стране. Можно наблюдать, как тонкий красный шлейф ползет из штата в штат по мере переезда из города в город, как они движутся из Арканзаса в Монтану, как они ищут себе дешевенькие квартирки, как снова попадают за решетку и выходят на волю. Вы следите, как они меняют свои имена, но их все равно вылавливают, и всякий раз, как это происходит, их жертвы взрывают сеть, размещая негодующие посты. Вы можете наблюдать, как их подвергают моральному поношению по всей стране. Вы видите, как они пытаются взяться за старое. Вы следуете за ними по пятам в южную Флориду, на болота, где они открывают в мангровых зарослях антикварную лавчонку и торгуют всяким хламом. Ржавыми лампами, чучелами уток, фальшивыми акульими зубами и дешевыми золотыми сережками. Вы можете видеть буквально весь ассортимент их товара, потому что люди обновляют свои посты и добавляют все новые и новые детали. За ними наблюдает масса зрителей. И все каждый день пишут про них что-то новенькое. «А стоит купить у осужденного секс-преступника старую географическую карту?» — спрашивают люди. И этот вопрос кому-то представляется очень спорным с этической точки зрения. «Разве у меня нет конституционного права заявить ему, что я не желаю, чтобы он жил тут и торговал по дешевке старыми почтовыми открытками?» Люди пишут: «У меня разве нет права заявить ему это в его поганую рожу?» И еще: «Да кем он себя возомнил?» .

Стопки бумаги передаются из рук в руки по рядам. Вот как оно происходило у нас в старшей школе. Бумажная стопка двигалась вдоль ряда между партами, возвращалась вдоль следующего ряда и медленно поворачивала к задним партам. Талантливые и одаренные — теперь они объединились в Латинский клуб, в Бригаду судмедэкспертов — облизывали кончики пальцев и выуживали из стопки свой листок. Они всегда приступали к работе так, как команда пловцов, которым предстоит наворачивать круги в бассейне: шумно вдыхали воздух краешком рта и кусали кончики карандашей. Хоккеистов, когда стопка бумаги добиралась до их ряда, приходилось расталкивать от вечной дремоты, но с ними нужно было обращаться с величайшим почтением — иначе они могли продуть чемпионат округа. В очередной раз. Они не спеша просыпались, брали листки и отправляли стопку дальше по ряду, не спеша раздирали обертку пакета чипсов и отправляли хрустящие кружочки в рот, потом вытирали соль с губ и возвращались к своим сладким грезам о чемпионстве. А о чем же еще грезить хоккеистам? Мы жили в их мире. Я поняла это, когда мне исполнилось пятнадцать. Они добились того, что их грезы стали нашей явью. Они получили учителей, готовых прощать их за сданные после контрольных чистые листки бумаги. Они получили чирлидерш, которые выкрикивали их имена на предматчевых разогревах. У них были машины для заливки льда, готовые затопить своими струями всю округу и превратить ее в бескрайний каток. В тот год мы переехали в новое здание, нас усадили в просторный класс со стенами из светлого кирпича, но снаружи все оставалось таким же, как и во времена нашего детства. Зима бумерангом прилетела обратно.

Снаружи — полутораметровые сугробы, покрытые блестящей коркой наледи.

Внутри — европейская история, основы государства и права США, тригонометрия, английский язык и литература.

И еще науки о жизни, которые преподавала наша старая училка — она в восьмом классе вела уроки физкультуры — Лиз Лундгрен. В конце дня она приплеталась из здания средней школы в камуфляжных лыжных штанах и в пуховике с капюшоном. У мисс Лундгрен был нервный тик. Когда она раздражалась или воодушевлялась, она вдруг переходила на шепот. Ей казалось, что так ее будут слушать внимательнее. Она была уверена, что так мы лучше усвоим ее рассказ про амеб или грибы и лучше поймем принципы деления клеток, если не сумеем расслышать все произносимые ею слова. «Споры… в отсутствие воды или тепла… перемещаются огромными колониями», — шептала мисс Лундгрен, и складывалось впечатление, будто она нам рассказывала какую-то постыдную сплетню, которая, будучи рассказана уже не в первый раз, полностью утрачивала всякую актуальность.

В этом классе я всегда слышала, как тикают часы. Из каждого окна было видно, как порывы ветра взметают вихрями снег, а на следующий день по всей округе возникали огромные, высотой с дом, сугробы. Как-то к концу урока об эволюции поздняя буря занесла к зданию школы гигантскую тополиную ветку, покрытую ледяной коркой. Я смотрела в окно и видела, как ветка, подпрыгивая, неслась по двору и чудом не врезалась в голубой автомобильчик «хонда», отъезжавший от бакалейной лавки через дорогу от школы. А у доски мисс Лундгрен, скрипя мелом, выписывала курсивом положительные и отрицательные последствия естественного отбора. Я приблизила лицо к окну, и стекло тут же запотело. Я отодвинулась от окна. Какой-то мужчина в дутой куртке с капюшоном вылез из голубой машины, оттащил ветку с проезжей части, потом вернулся за руль. После чего «хонда» описала большую дугу и, раздавив колесами несколько отломившихся от ветки прутиков, уехала.

Через несколько минут выглянуло солнце, поразив всех своим сиянием. Но никто не удивился, когда нас отпустили из школы на полчаса раньше из-за обещанных заморозков с ураганным ветром. От автобусной остановки я добралась до дома резвой рысью. Заснеженная дорога хрустела под моими подошвами, ветер дул со стороны озера, под порывами ветра сосны над моей головой стонали и поскрипывали. На полпути к дому, на склоне холма, я совсем сбилась с дыхания, а лицо превратилось в нечто, мало похожее на лицо -— мороз буквально стер его. Только когда я наконец оказалась на вершине холма, я смогла передохнуть и стереть льдинки с носа. Обернувшись, я заметила над озером дымок автомобильного выхлопа. Мне пришлось прищуриться, чтобы различить на сплошной белизне, что там такое.

Это была голубая «хонда» из города. Пара разгружала багажник.

С вершины холма озеро казалось очень узким — не более восьмисот футов в ширину. Я понаблюдала несколько минут, отогревая дыханием пальцы, плотно сжатые в кулаки. Я уже как-то видела эту пару — в августе. Они приезжали посмотреть, как идет строительство их коттеджа на берегу озера: его строила бригада студентов колледжа из Дулута. Бригада все лето расчищала участок под стройплощадку, выкорчевывая мотыгами кусты, потом возводила фанерные стены, покрывала дранкой сводчатую крышу. Коттедж, когда они его достроили, не был похож ни на один дом в Лус-Ривере. Он был обшит не обычным сайдингом, а полубревнами, у него были огромные треугольные окна, а еще широченная веранда из светлой сосны, которая нависала над озером, точно нос корабля. Отец семейства выволок из багажника два деревянных складных стула и пару послушных котов — один был черный, упитанный, другой — белый, изящно возлежавший у него на руке. Я наблюдала за ними тем августовским вечером, когда они бродили по своей палубе-веранде, завернутые с ног до головы в купальные простыни. Отец, мать и малыш. У малыша простынка волочилась по сосновым доскам, и мать и отец одновременно бросились расправлять складки. Оба напоминали свиту крохотной невесты — такие они были заботливые, суетливые… Мне показалось, что они говорят малышу какие-то приятные слова — у него был пронзительный перепуганный голосок, разносившийся над водной гладью. С тех пор я их больше не видела.

Osamu Yokonami / www.yokonamiosamu.jp

А в этот зимний день они вернулись. Вечером я видела, как отец смахивает розовой метлой снег с веранды. Из трубы валил дым. А на следующий день из коттеджа вышли мать и ребенок — оба были в комбинезонах и тяжело вышагивали в ботинках. Карапуз нетвердо топал по свежевыпавшему снегу — он с трудом сделал несколько шагов и завяз. Мать подхватила сына под мышки, выдернув его ножки из ботинок. Я заметила, что, подняв беспомощного малыша над головой, она никак не могла сообразить, что же делать дальше: то ли снова поставить его, сунув ножки в ботинки, то ли тащить его, в одних носках, на руках через снежное поле.

Я еще злобно подумала, а какого же хрена они ожидали? Но их мне тоже было жалко. На морозе озеро застыло — ни движения, ни дуновения. Настала худшая пора зимы: куда ни брось взгляд, повсюду белая пустыня, где нет места для маленьких детей и городских жителей. Внизу подо мной, под сорокасантиметровой толщей льда, таились судаки. Они не пытались плыть или что-то делать, что требовало физических усилий. Они просто зависли на глубоководье с едва бьющимися сердцами и ждали, спрятавшись в вымороженных корягах, когда отступит зима.

Мы-то по крайней мере были готовы пережить еще один месяц зимы. Каждую ночь я протапливала печь, прежде чем забраться по стремянке к себе в «лофт», и каждое утро затемно я ворошила пальцами угольки и заново разжигала пламя с помощью кедровых щепочек. У нас было припасено около пяти кубометров дров, сложенных поленницей у стены хижины, и я их очень медленно расходовала. Мы забили тряпьем щели в окнах, чтобы не выдувалось тепло, а на плите стояли большие кастрюли, в которых мы растапливали лед и снег. Отец пробуравил новую лунку для подледного лова — а лед был толщиной не меньше полуметра.

А потом, в середине марта, столбик термометра скакнул вверх — к отметке 509 — и чудесным образом так и остался там. За пару недель снежные дюны на южном склоне холма подтаяли, превратившись в сталагмитовую рощу. На поверхности льда на озере засверкала мокрая пленка, и поздними вечерами можно было слышать, как в разных местах озеро пощелкивает и позвякивает. Ледяной покров пошел трещинами. Было достаточно тепло, и я могла выходить к поленнице за дровами без рукавиц, а защелки на собачьих ошейниках можно было размораживать теплом пальцев. На веранде-палубе коттеджа на другом берегу озера появился телескоп на треноге — длинный и похожий на копье, нацеленное в небо. Под треногой поставили скамеечку, на которую вечерами иногда взгромождался карапуз и двумя ручонками в толстых рукавичках прижимал окуляр к лицу. На нем был шарф в белую и красную полоску и красная шапка с помпоном. Всякий раз, когда поднимался ветер, помпон трепыхался, как поплавок на воде.

Иногда появлялась мать в лыжной шапочке и налаживала телескоп себе по росту, поднимала трубу и смотрела в окуляр на ночное небо. При этом она клала руку в перчатке на голову сыну. Потом, когда становилось совсем темно, они уходили обратно в дом. Я видела, как они разматывают свои шарфы. Я смотрела, как они берут котов на руки и моют им лапки в теплой кипяченой воде из чайника. У них вроде не было даже жалюзи на гигантских треугольных окнах. И я могла наблюдать, как за они ужинают, — как будто ужин был приготовлен для меня лично. Я сидела на крыше нашей хижины с отцовским бушнеловским биноклем и, наводя на резкость, поворачивала липкие цилиндры и время от времени согревала ладони о шею. Мальчуган, встав коленками на подушку кресла-качалки, раскачивался. Мать суетилась рядом. Она курсировала между столом, кухонной стойкой и плитой и все время что-то вырезала в тарелке у ребенка: то зеленые клинышки, то желтые треугольнички, то кружочки чего-то коричневого. Она дула на его суп. Она улыбалась, когда улыбался он. Я даже сумела разглядеть их зубы. А отец вроде как исчез. Куда же он подевался?

Ранней весной появились сосульки. Много. Они выдавливали грязно-голубые струйки со школьной крыши. После обеда с сосулек начинало капать, и бульканье капели поначалу звучало в унисон с тиканьем настенных часов в классе, потом убыстрялось и колотилось, как мое сердце: я его чувствовала, когда прижимала пальцы к левой ключице. В школе дела у меня были так себе — как всегда, и пока хоккеисты грезили, чтобы мы все вернулись в декабрь, а наши звезды ораторского искусства зазубривали тригонометрические тождества, я наблюдала, как Лили Холберн теряет одну за другой своих подруг. В компании четырех девчонок она всегда считалась второй, но с начала зимы стала номером пять. Я не могла понять, почему так случилось, что изменилось. Трудно сказать, когда начали циркулировать слухи про нее и мистера Грирсона. Но к марту вокруг нее образовалась пустота — как пепелище после лесного пожара, — и теперь ее молчание уже не казалось таким откровенно тупым. Оно было тревожным. Шалава — так раньше обзывали Лили бывшие подруги, перешептываясь у нее за спиной. Это же они обычно говорили и ей в лицо, когда после занятий подшучивали над ней. Из-за ее драных джинсов, из-за ее дешевеньких свитерков в обтяжку. Теперь же они были с ней подчеркнуто милы, если приходилось ее замечать. Они уже не смеялись, когда Лили приходила в класс без карандашей, и не жалели ее, если она забывала дома обед. Ей давали взаймы, когда она просила. С ней делились туалетной бумагой, подсовывая оторванные листки под перегородку кабинки, где она сидела, и еще шептали: «Этого хватит? Может, еще надо?».

А в коридоре демонстративно проходили мимо.

У меня было для нее сообщение. Я написала ей записку и передала вместе со стопкой листков для контрольной работы, которая однажды днем, как обычно, перемещалась вдоль рядов в классе. «Мне плевать, что болтают про тебя и мистера Г». Не то что мне хотелось ее защитить — мы же никогда не дружили, никогда не оставались вдвоем, просто Лили каким-то образом стала ассоциироваться с мистером Грирсоном, и мне хотелось узнать почему. Но Лили не ответила на записку. Она даже не обернулась, а просто сидела, согнувшись за партой, и притворялась, как будто что-то понимает в квадратных корнях.

Вот почему я так удивилась, когда столкнулась с ней после занятий. Она ждала меня у задней двери. На ней был красный шарф, плотно намотанный на шею, и странного покроя джинсовая куртка, которая застегивалась как матросский бушлат-зюйдвестка — от колен до горловины. Я была застигнута врасплох. Постаравшись напустить на себя равнодушный вид, я достала сигарету и закурила — но, когда я протянула ей, она отрицательно помотала головой и молча вытаращилась на тлеющий кончик.

— Ну, дела… — произнесла я — надо же было что-то сказать.

Она пожала плечами — миленько так, непосредственно, вполне в своем духе. И я ощутила укол раздражения.

Я видела ее длинную белую шею, выглядывающую из-под слоев красной шерсти. И вдруг обрадовалась, увидев, что вблизи ее куртка оказалась сильно поношенной, а нижняя кайма оторвалась и свисала сзади в лужу талой воды. При всей своей многоопытности Лили всегда представлялась мне необъяснимо невинным созданием. Но теперь от нее исходило и еще какое-то непонятное превосходство: она словно дрейфовала, никого вокруг не замечая. Скажи при ней «мистер Грирсон» — и она воспарит вверх. Как воздушный шарик.

Я решила рискнуть. И прошептала:

— Что он с тобой сделал?

Она опять пожала плечами, и ее глаза расширились.

— Где?

— Где? — она выглядела сконфуженной.

Я шагнула к ней.

— Я же поняла, что у вас что-то было. Я могла бы тебя предупредить.

Она не смотрела на меня, и я заметила, что ее волосы заплетены в тугую косичку сбоку, так что одно ухо торчало. Оно покраснело на холоде и поблескивало — словно губа. И тут меня осенило:

— Ты все выдумала!

И хотя Лили промолчала, инстинктивно я поняла: в точку!

— Про него и про себя! — я сглотнула.

— Угу.

Мы могли бы вот так стоять на тротуаре, дожидаясь, когда проедут машины и можно будет перейти улицу, а потом разойтись в разные стороны. Мы могли бы нарочито игнорировать друг друга — я со своей сигареткой, Лили с открытой банкой колы, которую она изящно выудила из кармана куртки. И все же на какое-то мгновение я почувствовала искреннюю симпатию к ней, и отпала всякая необходимость что-либо говорить. Наше молчание переполняли десятки возможностей для новых откровений. Мы слышали журчание невидимых струй: ручейки талой воды бежали по мостовой и по тротуару. Мы слышали хруст кристаллов соли под шинами проезжающих автомобилей. Потом Лили отшвырнула пустую банку в снег, и я поняла, что она призналась мне без всякой на то причины. Я поняла, что она призналась только потому, что мне некому было об этом рассказать. С таким же успехом она могла поведать свой секрет придорожному сугробу.

Сигарета чуть не вывалилась из моих губ.

— Да ты не бойся, все забудется. Ну… эти сплетни. Она в третий раз пожала плечами.

— Думаешь? Сомневаюсь.

Лили сбила с ботинка кусок грязи, покрепче намотала шарф не шею — и показалась мне еще более симпатичной, когда ее длинная согнутая в локте рука выписала в воздухе неопределенную геометрическую фигуру. Она произнесла последние слова с каким-то скрытым удовольствием, даже самодовольством.

Osamu Yokonami / www.yokonamiosamu.jp

На другой день я следила за ней. Съев сэндвич с ореховым маслом в последней кабинке в женском туалете, — я вышла и заметила, как Лили заходит в кабинет школьного методиста. Заметила мельком — только ее затылок и синий рюкзак за спиной. В тот день на урок английского она не пришла, но потом я увидела ее у питьевого фонтанчика: наклонившись к струйке, она зажала в кулак прядь темных волос. И я пошла за ней следом вверх по лестнице. На площадке второго этажа она выглянула в окно — и я тоже посмотрела туда: несколько фиолетовых ворон копошились в мусорном баке, выуживая что-то съестное. Лили лишь на секунду остановилась, чтобы поглядеть на птиц, и когда она повернула голову, я увидела белки ее глаз. Потом прозвенел последний звонок, и я заметила, как она шла по освещенному флуоресцентными лампами коридору, и все буквально шарахались от нее.

Внешне Лили ничуть не изменилась. Она одевалась так же ярко и кричаще: обтягивающие свитерки с расползающимися швами и застиранные, заношенные до дыр джинсы. Она так же охотно демонстрировала грудь. Она по‑прежнему ходила на цыпочках, чем напоминала птицу в поисках корма. Лили всегда была всеобщей любимицей. Единственной ее целью было нравиться всем. А теперь, когда она проходила мимо, все отворачивались, пряча глаза. Даже у Ларса Солвина, с которым она крутила любовь с шестого класса, запунцовела кожа под светлой бороденкой, стоило ему заметить ее в дальнем конце коридора. Росту в нем было шесть футов, и он был форвардом в дублирующем составе нашей хоккейной команды. Но он нашел остроумный способ маскировки: он привалился к шкафчику и начал пристально изучать циферблат своих спортивных часов. При приближении Лили приятели окружили его плотным кольцом, приложили пальцы к козырькам бейсболок и поддернули джинсы. Все устремили глаза в пол, — только бы не пялиться на торчащие груди Лили, а самый незадачливый, кто оказался рядом с классной комнатой, почувствовал себя обязанным галантно открыть перед ней дверь.

— Спасибо! — проговорила она без улыбки, но в то же время и как бы улыбнувшись.

Я проследовала за ней в класс естествознания и сама открыла себе дверь.

Я много лет подряд сидела с ней рядом: ведь в журнале фамилия Ферстон не так далеко от Холберн. И много лет я смутно ощущала свою обязанность защищать Лили, которую смутно презирала, потому что она жила в трейлере на берегу одного из соседних озер, потому что ее все любили и потому что каждую субботу ее пьяный отец спотыкался и падал где-нибудь на Гузнек-хайвее, и перед церковной службой кто-нибудь подбирал его там и отвозил домой. А теперь я незаметно придвинула ближе к ее парте свою. Я смотрела, как шевелятся зеленые нитки на рукавах ее свитера, когда она открыла тетрадку. Я заметила, что она туда ничего не записывала: не делала заметок о коротком жизненном цикле одноклеточных, не чертила диаграммы, на которых бактерии располагались бы внизу пищевой цепочки как микроорганизмы, разлагающие органические останки. Она просто рисовала ручкой змеевидные спирали, а потом медленно зарисовывала образующиеся кольца десятками, сотнями улыбающихся рожиц.

Рассказ «История волков» выходит 26 октября в издательстве «Эксмо»