Сколько могу отжаться? Сейчас попробую… 70 раз.

Тюрьма тяжелее колонии. Перед глазами только четыре стены, слушать нечего и некого: одни и те же два-три соседа по полгода-году. Солнца нет, ветра нет, запах всегда один… Прогулка — и то «под крышей». Постепенно создается ощущение покинутости, что ты одинок, что тебя забыли. В общем, это такой понятный психологический прием, метод давления.

Новости я готов смотреть любые. Советский опыт позволяет выловить необходимые сведения даже из кучи дерьма.

Правила жизни Виктора Геращенко
Далее Правила жизни Виктора Геращенко
Правила жизни Пабло Эскобара
Далее Правила жизни Пабло Эскобара

Здесь, в тюрьме, поток информации, конечно, замедлен, но отставание — недели, иногда месяцы, не годы. Конечно, информации не хватает. Я могу получить любую, но с большой задержкой. А так — радио (одна программа), ТВ (одна программа), газеты (спустя три дня). Телевизор очень важен в тюрьме — это окно в мир. В лагере я его практически не смотрю: он один на 150 человек, чьи интересы понятны.

Лучше всего сказал Губерман: «Тюрьма, конечно, тьма и пропасть, но даже здесь, в земном аду, страх — неизменно лучший компас, ведущий в худшую беду». В общем, не верь и не бойся. Просить можно — чаще помогут, хотя иногда обманут.

Врут часто. А я все равно стараюсь верить. Ведь правду говорят гораздо чаще.

Последний фильм, который я смотрел? Уже не помню. Вероятно, это было больше года назад. А если говорить вообще, то, пожалуй, единственный фильм, который сразу приходит в голову, — «Иди и смотри» (фильм Элема Климова 1985 года об оккупации Белоруссии. — Esquire). Остальные — совершенно замечательные типа «Иван Васильевич…» или гибсоновские «Страсти» — вспоминаются позже. Самому интересно: вопрос о фильме, и сразу в голове «Иди и смотри», который 30 лет назад даже досмотреть не смог…

Чтобы здесь сделать карьеру, нужно стучать. Если, конечно, интересует карьера надсмотрщика. А иной карьеры здесь нет.

Пишу постоянно. В основном для себя, систематизирую мысли. Все, что считаю нужным опубликовать, публикуется. Иногда публикуется даже то, что не нужно.

В колонии все дни типичные. Подъем в 6.00, 10 минут на одевание, заправку койки, бритье, зарядка, туалет — и строем на завтрак. 10−15 минут «на кашу». Встали. Строем на работу. Дальше бессмысленная с экономической точки зрения трудовая деятельность: согласно закону, ФСИН заботится «о получении осужденными трудовых навыков, которые помогут им после выхода на свободу зарабатывать на жизнь», а судя по тому, чему учили, предполагается, что либо я эмигрирую в Китай, либо Китай иммигрирует в Россию. Построение на обед. 20 минут «на кашу». Опять маршируем на рабочее место. В 16.30 возвращаемся в барак. Читаю, пишу. В шесть «поход» на ужин, потом читаю или встречаюсь с адвокатом. В десять отбой. И так день за днем.

Ходить небритым я не привык, хотя здесь обычно бреются редко.

Я много чего боюсь. Боюсь за семью, боюсь умереть недостойно, боюсь остаться неблагодарным, побаиваюсь врачей, а стоматологов — особенно.

Во время второго процесса интереснее всего было следить за судьей Данилкиным и прокурором Ковалихиной. Они далеко не глупые и живые люди. Мимика в протокол не попадает, поэтому они не очень стеснялись демонстрировать свое отношение к происходящему. Наиболее четкой и осмысленной была прокурор Гульчахра Ибрагимова. Она сразу прямо заявила: «Можете не надеяться, мы сделаем все, что задумали». Хотя бы честно. А любимый персонаж, конечно, Лахтин. Когда он начинал говорить, я требовал от адвокатов полного молчания. В нормальном суде Лахтин один, без всякой посторонней помощи, развалил бы процесс. А так — хотя бы повеселил: «Подсудимые имели преступный умысел на увеличение прибыли путем расширения производства, поэтому похищенное вкладывали в развитие компании».

Прокуроры напирали на то, что из скважины добывают чистую нефть, а скважинная жидкость — это наша выдумка. Когда мы принесли в зал суда нефть и скважинную жидкость с конкретного месторождения — а они отличаются даже по виду, — была минута молчания. Потом судья потребовал убрать вещественные доказательства из зала и больше не приносить, а очнувшийся Лахтин заявил, что это ничего не значит.

218 миллионов тонн нефти — это очень много (столько, по версии следствия, похитили Михаил Ходорковский, Платон Лебедев и «другие члены организованной группы». — Esquire). Гораздо больше, чем все цистерны и емкости для нефти в России. Как ее можно украсть? Это вопрос, на который никто из судей и прокуроров не смог дать понятный ответ. Зачем такую глупость написали, даже не знаю. Больше всего нефти видел на базе Транснефти: четыре 50-тысячных резервуара. Если они были полными, то это около 200 тысяч тонн. Резервуары очень, очень большие. А «вживую» нефть можно увидеть только при аварии. Видел — тонн 300−400 разлилось. Смотрится очень нехорошо.

Жизнь меняет принципы. Но не все.

Можно ли сравнить наше дело с делом Дрейфуса? Наверное, такое сравнение имеет право на существование, хотя, как всякая аналогия, хромает. Насколько знаю, по делу Дрейфуса, например, не брали заложников и не держали их в тюрьме, требуя оговора под угрозой смерти или вечной тюрьмы. А один из участников фальсификации доказательств даже был арестован и покончил самоубийством в тюрьме. Преследователи Дрейфуса, посягнув на его честь и свободу, не занимались мародерством в отношении его собственности. Рискну также предположить, что у тогдашнего президента Франции не было столь сильных личных чувств к Дрейфусу, как у Путина ко мне, иначе Дрейфус вряд ли был бы помилован через пять лет после ареста по представлению правительства, без всяких требований «раскаяния» и даже без личной просьбы об этом.

Мужчина может плакать о смерти того, кого не смог защитить.

Суду безразлично, прав я или нет, они — лишь оформители приказа начальства. А мне безразличен их приговор по той же причине. Ведь мой срок «до особого распоряжения». В своем «последнем слове» я сказал, что теперь, судя по всему, прокурор может просто плюнуть на бумагу и попросить 14 лет. «Судья» дальше сам напишет приговор. Так что количество дел (против Михаила Ходорковского. — Esquire) зависит исключительно от путинских эмоций, насколько он будет опасаться меня на свободе.

Я никогда не стремился к роли политического или тем более личного оппонента Путина, а интересовался и занимался тем, что лучше всего понимал: экономикой промышленности, производством. До сих пор считаю, что он сам почему-то выбрал меня на эту роль. Ну что же, пришлось соответствовать, хотя по сей день стараюсь не переходить «на личности». Так воспитан.

На свободе большая часть наших сограждан в общественной жизни так же несамостоятельна и зависима от «начальства», как в зоне, в жизни «частной». И там, и там — правовой беспредел. И там, и там можно отстаивать свои права, хотя это тяжело и опасно. Но на свободе есть возможность эмиграции (совсем или в частную жизнь). В зоне такой возможности нет.

Авторитарный режим разрушает своих создателей и верных адептов. Все это мы видели в советские времена. Причем разрушается мировосприятие как тех, кому «лижут», так и тех, кто «лижет».

Можно ли назвать сильным государство в бывшей Кампучии времен Пол Пота? Он ведь уничтожил 20% населения, но так и не вывел страну из нищеты. Я считаю, что такое государство сильным назвать нельзя. Жестокое, деспотичное, всеподавляющее, но не сильное. Назвать сильным человеком взбесившегося отморозка будет не совсем по‑русски. «Сильный человек», как и «сильное государство», — слова, характеризующие что-то большое, великодушное и помогающее людям.

Российское государство большую часть своей истории было самовластным, имеющим огромные полномочия, но слабым. Остается оно таким и сегодня.

Можно ли решить путем общественных инициатив проблему охраны самой протяженной в мире сухопутной границы, через которую потоком идут иммигранты, наркотики, нелегальные товары разной степени вредности и опасности? Нет, нельзя.

Можно ли России с ее неспокойными соседями по континенту обойтись без ядерного оружия или передать его общественным структурам, не представляющим все общество? Нет, нельзя.

Можно ли стране, где 70% территории находится в неблагоприятном для жизни природно-климатическом поясе, страховать от возможных проблем проживающее там население без механизмов, задействующих ресурсы всего общества? Нет, нельзя. А единственный механизм такого рода для крупной страны — государство. Другого человечество не придумало.

Петь я способен, только если сильно выпью. Бывало в молодости. Моя память такого ужаса не сохранила.

В последний раз я дрался в 1987 году. Как потом оказалось, из-за будущей жены.

СССР — моя родина. Я там родился и прожил почти до 30 лет. А вот по «совку» я совсем не скучаю, и мне дико, когда слышу, что в «совке» было лучше. Даже Путин с его коррумпированной бюрократией на этом фоне смотрится не так уж погано. Хотя главное, что осталось «советским», — так именно это: бюрократия, полагающая себя высшим сословием. Наглая, безответственная, прислуживающая начальству и помыкающая прочими согражданами.

Мучиться неохота. Близких жалко. Долги еще не до конца отдал. А смерти — нет, не боюсь. Есть что вспомнить, и уходить не страшно.

Люди меня не разочаровали. Может, мне просто повезло?


Редакция благодарит Каринну Москаленко, Елену Левину и Марию Орджоникидзе за помощь в организации интервью с Михаилом Ходорковским.