Иногда я чищу зубы не правой — а левой рукой. Иногда их утром вообще не чищу. Современный человек города живет автоматически, как машина, — каждый день он совершает ряд автоматических движений — начиная от чистки зубов, одежды, еды, работы. Он также автоматически любит, ненавидит, общается с родственниками, с животными. Про зарабатывание денег я молчу — это вообще унифицировано. Я не хочу стать мясной машиной, я борюсь с этим: обязательно совершаю каждый день какой-нибудь зигзаг. Я перестал из-за этого даже путешествовать по европейским странам: западные города теперь слишком похожи друг на друга — езжу туда в основном по делу. Даже Африка уже цивилизованная. Остается Сибирь только — она не тронута. Это я серьезно.

Правила жизни Михаила Пришвина
Далее Правила жизни Михаила Пришвина
Правила жизни Бориса Стругацкого
Далее Правила жизни Бориса Стругацкого

Меня занимают лишь те люди, которые ведут себя не так, как современный человек — а лучше. Не являются автоматами. Меня возбуждает то, что не имеет отношения к реальности. Кинг Конг? Нет, это не по мне. Большая обезьяна теоретически может существовать. А вот такого кольца, как во «Властелине колец», быть не может — и мне это очень нравится.

Чем хороша Россия? Тем, что это страна гротеска, для писателя — просто Эльдорадо. Какой-нибудь швейцарский писатель, он вынужден искать что-то мучительно, а здесь — пожалуйста: всё лежит на поверхности.

Столько дичи вокруг. Мы были с женой в Переславле. Было жаркое, пыльное лето. Там на территории монастыря стоял храм, где венчали. Из этого храма выкатила бандитская бригада, человек пятнадцать с ежиками на головах — все в смокингах и с бабочками. Только на ногах у них были ковбойские сапоги. Жених нес на руках невесту, и я увидел его левую руку, пухлую руку потомственного крестьянина: на мизинце рос вот такой ноготь. Это блатная традиция, это идет еще с довоенных сталинских лагерей. Блатные отпускали себе там ноготь, и это показывало, что он не работает. А вообще это из Китая: у китайских чиновников тоже были такие ногти, они даже чехлы на них костяные надевали. Это показывало ранг. Я думаю, ноготь попал в сталинские лагеря из Китая через Дальний Восток — и потом в Переславль.

Дэн Браун — этода-а-а, это супер. Это же чизбургер из христианства, апокрифов и многочего еще. Я прочитал «Код да Винчи». Ницше написал о последнем человеке: последний человек, тот, что останется на Земле, — он будет размножаться, как блоха. Он смотрит на звезды и спрашивает: а что это такое?

Я прошел через богему 80-х. Это Кабаков, Мухомор, Монастырский. Хороша была Москва. В отличие от Питера, где все варились в одном котле, в Москве существовали разные круги, которые не пересекались между собой. И можно было запросто путешествовать из одного в другой. Я через все это прошел — и опять вернулся к семейным ценностям, к осознанной и, я бы сказал, ответственной жизни. Ночной клуб? Запросто и там себя представляю.

Никогда с женой не тряслись над деньгами — может быть, поэтому они у нас долго и не задерживались. Продудонивали их. Если у меня деньги есть — это хорошо. Если нет — ну это тоже неплохо: начинаешь ценить всё сразу, начинаешь вспоминать разные моменты жизни, когда их не было. Нет, я не бедствую, но бывают полосы — я же все-таки не Акунин.

Дочки-близнецы — космическое явление. Представьте: два одинаковых человека перед вами сидят. Два человека, но одновременно и единый организм: они на расстоянии чувствуют, что друг с другом происходит.

Первый раз я влюбился во втором классе. Это была дачная история. А когда увидел ее в школе в форме — она мне сразу вдруг разонравилась. Она мне показалась такой же скучной, как и все там остальное.

В офисе есть особый эротизм — я это сам знаю: я работал в Японии преподавателем, работал здесь в журнале. Когда женщины затянуты в корсет корпоративной этики и забывают о женственности своей — в этом есть некая трогательность. Я жил в Германии какое-то время, и все думал: почему такое количество порнофильмов, где действие происходит в офисе? Потом понял.

Школа абсолютно ничего для меня не открыла. У меня от школы одни мрачные воспоминания, каким-то карманным Освенцимом она была — хотя я и учился в трех подмосковных и одной московской. Что помню? У нас была игра «Казнь через повешение». Это когда тебе нажимают на сонную артерию, и ты теряешь сознание. Еще я умудрился получить двойку на уроке рисования— хотя и профессионально тогда занимался рисованием, в музее Пушкина. Это потому что вместо натюрморта я нарисовал динозавра. Девочки мне в школе не нравились. Нет, мне нравилась одна учительница, надо сказать, но мы же были неразвиты тогда, и я постеснялся ей признаться. Хорошо было, только когда я сбегал оттуда через окно в туалете на первом этаже. Помню это чувство, когда ты вылезаешь в окно, спрыгиваешь, бежишь, и всё — за спиной.

Мне в детстве было не скучно, только когда я музыкой занимался — с частным учителем. Школьное пение — идиотизм: нельзя петь из-под палки, не все хотят петь.

Не вижу снов. Сны видят или те, у кого много свободного времени, или те, у кого стресс. У меня ни того, ни другого.

Последний раз «ого!» я сказал, когда прочитал «Гламораму». Ничего не открыв, Эллис создал библию гламура, где люди и вещи одинаковы, где между BMW последней модели и девушкой, сидящей в ней, — между ними нет разницы. И вещи даже больше, чем люди — они уже самодостаточны, а человеческое тело существует лишь для демонстрации этих вещей. А когда я читаю последний роман Пелевина или рассказы Толстой — я, конечно, отдаю им должное, но я не воспламеняюсь. Потому что вижу, как это сделано. Я сам писатель, я знаю, как делается современная литература — она создается за столом. С чем сравнить? Например, вы повар, и вам, скажем, подают тетерева в вишневых листьях — есть такое блюдо, я его умею готовить — или лобстера в коньяке. И через день вы его сами уже готовите.

Московский гламур — это новые голодные. Но это не голод по деньгам — а голод по вещам как абсолюту. 70 лет у нас, по выражению Бердяева, было изобилие идей и дефицит вещей. Сейчас, когда эти идеи умерли, их место заняли идеи вещей, то есть вместо марксизма сейчас — Kenzo и D&G. Но пока нет еще пресыщенности — а есть чувство легкой сытости. В глазах у всех — такая еще жажда, конечно. Это понятно: двадцать лет только прошло, это очень мало для такой огромной страны. И никого пока не рвет. В Европе тоже никого не рвет, но по другой причине — их вырвало в 68-м году, у них сейчас чистые желудки. И они уже не переедают.

Будни для меня отличаются от выходных только количеством машин на улицах. Но вообще-то я живу загородом.

Никогда не сообщу женщине, что она безвкусно одета, хотя и не люблю безвкусицу. Мне не хочется женщин обижать: они лучше мужчин — они впускают через себя жизнь, они не убили такое количество людей, как мы. Вот мужиков мне совсем не жалко.

Если мне интересен человек — очень быстро с ним сближусь. Я деликатный человек, но против всех этих поведенческих шор. Я не понимаю: как это так? В Америке не принято в глаза смотреть человеку. Это там даже чревато. Печально, что люди теряют непосредственность.

Я собственно в ледяной трилогии об этом говорю—показываю все как бы глазами братства света, которое ищет своих здесь. Но человечество все века было одинаково: люди боялись друг друга, и от этого великие войны, от этого изобретение адского оружия. Следствие — отчужденность.

Месяц назад зашел в метро — встречался с человеком, у которого не так много денег, чтобы подниматься. Метро не меняется: когда поезд стоит в туннеле — все, как и раньше, молчат. У меня в «Тридцатой любви Марины» она едет на завод с возлюбленным — поезд останавливается, молчание. Я помню это прекрасно. Человек, который начинал разговаривать — на него косились. Он что-то нарушал, и я понимаю что — вот эту разобщенность. Потому что она для этой толпы комфортна, а попытка контакта — это не комфортно. Это ужас современного человека. Марина говорит: почему молчим? Что мешает? Он, мудило полное, партийный, всерьез отвечает: Америка. Что мешает сейчас? Да в общем-то тоже самое.

Для меня главное, чтобы вещи были не противные на ощупь. Рубашка может быть с пальмами и с попугаями — не важно. Главное — чтоб не противная, с душой. Я как-то под Псковом на берегу озера нашел большой камень. Там лежал десяток камней, но мне понравился только один, я даже привез его в московскую квартиру. Я помню, как его поднял и понес до машины. Такие вещи я люблю — предметы, от которых идет тепло памяти.

Мне лучше покупать одежду в Берлине — я там все знаю, знаю, что мне нужно. Только не могу долго выбирать. И вообще не придаю одежде большого значения.

Часто вижу в европейских городах: идет пара — очень симпатичный парень, немного женственный, и такая, будем говорить, мало привлекательная, но сильная, мужеподобная жена. Женщина и мужчина поменялись местами. В Москве — то же самое. В Москве очень много инфантильных мужчин — и это естественно. Сюда попадают сильные люди из провинции, такие мачо — они тут зубами и локтями прорываются к пирогу, выгрызают место себе. А их дети — им уже нечего делать, дети лишь всем пользуются. Я очень хорошо помню 70-е, золотую молодежь — это были очень инфантильные ребята. Я сам был такой. Но после того, как я женился, я осознал себя.

Почему все таксисты изводят себя радио? Им легче нажать кнопку радио, чем выбрать диск. Самое ужасное — это выбор, потому что он зависит от тебя, от твоей воли. Когда выбираешь пластинку, вещь, человека даже — это ответственность. И ты наедине с собой в этот момент один. А не выбор чем хорош? Что выбирают за тебя — то есть ты чувствуешь себя ребенком, система выбора — она как бы мама твоя. Я рано понял идею выбора. В двадцать с чем-то лет я одновременно состоялся как и муж, и отец, и писатель. И мы сразу с Ирой стали самостоятельно жить — в военном городке, отец Иры военный был.

Никогда не буду голодать. Во‑первых, у меня две профессии: инженер-механик — я же закончил Институт нефти и газа, — и художник-оформитель. Во‑вторых, я неплохо готовлю.

Люблю белый цвет. Белые штаны люблю. У меня в квартире все белое: стены, диван, двери. И мало вещей. Это мне помогает соблюдать равновесие. Можно сказать, что я хочу уюта — я в общем-то уже не молодой человек, мне исполнилось недавно пятьдесят. Я хочу, чтобы каждое утро я мог заниматься работой в пространстве, которое считаю родным для себя, где живут родные люди. Но это в работе тишина хороша — вечером можно поехать к друзьям в ресторан. Есть в этом некая прелесть, когда общаешься в ресторане при общем оживленном гуле: бу-бу-бу-бу. Вот моя формула.

Если бы тюрьма улучшала качество письма — все бы писатели сидели. Мне один критик пожелал тюремного опыта. Только наивный человек может такое посоветовать. Это все равно, если бы я пожелал ему, как Белинскому, заразиться туберкулезом и научиться харкать кровью — чтобы как следует чувствовать литературу.

В профессии надо быть бомбой. Нельзя прилипать к чему-то уже сделанному — нужен взрыв, нужно расчистить себе место, и потом уже делать свое, новое.