Истории|Правила жизни музыкантов

Правила жизни Александра Вертинского

Поэт и певец, умер 21 мая 1957 года
в возрасте 68 лет в Ленинграде
Будь проклята моя профессия! Лучше возить говно в бочках, чем быть на моем месте

Моим первым жалованием в театре были борщ и котлеты.

В юности у меня был один большой недостаток: я не выговаривал буквы «р», и это обстоятельство дважды чуть не погубило всю мою театральную карьеру.

Когда обо мне говорят: «счастье этому Вертинскому: пропоет вечер — три тысячи... успех...» — когда я это слышу, мне делается немного обидно. Разве я мог бы выдумать мои песенки, если бы не прошел тяжелую жизненную школу, если бы я не выстрадал их?

Каждая страна имеет свой особый запах, который вы ощущаете сразу при въезде в нее. Англия, например, пахнет дымом, каменным углем и лавандой. Америка — газолином и жженой резиной, Германия — сигарами и пивом, Испания — чесноком и розами, Япония — копченой рыбой.

Кино интересовало всех. Актеры кино более популярны, чем короли или президенты. Нас узнавали и любили всюду и везде — от швейцаров и приказчиков магазинов до людей самого высокого общественного положения. Знакомства заводились самые неожиданные. Утром на съемке мы знакомились, например, с профессором Эйнштейном (автором теории относительности), а вечером обедали с негритянской опереточной дивой Жозефиной Бекер или с Дугласом Фербэнксом.

Во Франции можно ругать правительство сколько угодно, это никому не возбраняется.

Эмиграция — большое и тяжкое наказание. Но всякому наказанию есть предел. Даже бессрочную каторгу иногда сокращают за скромное поведение и раскаяние.

До сих пор не понимаю, откуда у меня набралось столько смелости, чтобы, не зная толком ни одного языка, будучи капризным, избалованным русским актером, неврастеником, совершенно не приспособленным к жизни, без всякого жизненного опыта, без денег и даже без веры в себя, так необдуманно покинуть родину. Сесть на пароход и уехать в чужую страну.

Я не тщеславен. У меня мировое имя, и мне к нему никто и ничего прибавить не может. Но я всегда хотел только одного — стать советским актером.

Странно и неприятно знать, что за границей обо мне пишут, знают и помнят больше, чем на моей родине. До сих пор за границей моих пластинок выпускают около миллиона в год, а здесь из-под полы все еще продают меня на базарах «по блату» вместе с вульгарным кабацким певцом Лещенко.

Я боюсь пользоваться хорошими условиями жизни. Тогда я успокоюсь, осяду, спущусь. И не смогу петь свои песенки.

Стихи должны быть интересные по содержанию, радостные по ощущению, умные и неожиданные в смысле оборотов речи, свежие в красках, и, кроме всего, они должны быть впору — каждому, т.е. каждый, примерив их на себя, должен быть уверен, что они написаны о нем и про него.

Кокаин продавался сперва открыто в аптеках, в запечатанных коричневых баночках, по одному грамму. Самый лучший, немецкой фирмы «Марк» стоил полтинник грамм. Кокаин был проклятием нашей молодости. Им увлекались многие. Актеры носили в жилетном кармане пузырьки и «заряжались» перед каждым выходом на сцену. Актрисы носили кокаин в пудреницах. Поэты, художники перебивались случайными понюшками, одолженными у других, ибо на свой кокаин чаще всего не было денег.

Жизнь надо выдумывать, создавать. Помогать ей, бедной и беспомощной, как женщине во время родов. И тогда что-нибудь она из себя, может быть, и выдавит.

Однажды на Тверской я увидел совершенно ясно, как Пушкин сошел с своего пьедестала и, тяжело шагая «по потрясенной мостовой», направился к остановке трамвая. А на пьедестале остался след его ног, как в грязи оставшийся след от калош человека. Пушкин встал на заднюю площадку трамвая и воздух вокруг него наполнился запахом резины, исходившим от плаща. Я ждал, улыбаясь, зная, что этого быть не может. А между тем это было! Пушкин вынул большой медный старинный пятак, которых уже не было в обращении. «Александр Сергеевич! — тихо сказал я, — кондуктор не возьмет у вас этих денег! Они старинные!» Пушкин улыбнулся: «Ничего. У меня возьмет!» Тогда я понял, что просто сошел с ума.

В Киеве, на концерте, какой-то педагог вскочил на барьер ложи и закричал: «Молодежь! Не слушайте его! Он зовет вас к самоубийству!» Молодежь с хохотом стащила его оттуда.

От страха перед публикой, боясь своего лица, я делал сильно условный грим: свинцовые белила, тушь, ярко-красный рот. Чтобы спрятать свое смущение и робость, я пел в таинственном «лунном» полумраке, но дальше пятого ряда меня, увы, не было слышно.

Мы, объявившие себя футуристами, носили желтые кофты с черными широкими полосками, на голове цилиндр, а в петлице деревянные ложки. Мы размалевывали себе лица, как индейцы, и гуляли по Кузнецкому, собирая вокруг себя толпы. Мы появлялись в ресторанах, кафе и кабаре и читали там свои заумные стихи, сокрушая и ломая все веками сложившиеся вкусы и понятия.

Утверждают, что Вертинский — не искусство. А вот, когда вашим внукам через 50 лет за увлечение песенками Вертинского будут продолжать ставить двойки в гимназиях и школах, тогда вы поймете, что Вертинский — это искусство!..

Каково содержание тех романсов, которые мы слушаем и сейчас? Розы — грезы. Соловей — аллей. Кровь — любовь. Тень — сирень. И все. Неужели нельзя петь о чем-нибудь более интересном?

Я не могу причислить себя к артистической среде, скорей к литературной богеме. К своему творчеству я подхожу не с точки зрения артиста, а с точки зрения поэта. Меня привлекает не только одно исполнение, а подыскание соответствующих слов и одевание их в мои собственные мотивы.

Китаянки, особенно полуевропеизированные, — какие-то маленькие идолы, для которых можно строить разукрашенные, маленькие же, храмы и жечь курения.

Раньше я получал по 50 писем в день. И большая часть из них была любовных. Теперь письма приходят иного рода. В эмиграционной жизни не до любви.

Я пою, а значит, и живу только для русских. Петь на другом языке, значит, вовлекать иностранцев в невыгодную сделку. Весь смысл моего пения исчезнет и люди уйдут разочарованными.

Посмотрите на наших старых русских писателей. Бунин. Куприн. Они же не могут писать ни о чем, кроме России. А России нет. Как писать?

Биссирование — это все равно что вторичное объяснение в любви любимой женщине. Вы объяснились ей один раз. И она откликнулась вам всем своим сердцем. Это — чудно хороший миг! Но вы недовольны результатом и желаете объясниться вторично... Как будет ваша женщина слушать во второй раз те же пламенные слова? Ясно, что уже с оттенком легкого анализа, с закрадывающимся сомнением в искренности.

Как-то раз я не мог заснуть и под утро явственно слышал разговор кошек на крыше: «Марррруся!» — говорил кот. «Я не Марррруся, а Варвара!» — отвечала кошка.

Русские совсем осатанели. Все заняты спекуляцией.

Мы, артисты, святые и преступные, страшные в своем жестоком и непонятном познании того, что не дано другим. Нас не надо трогать руками, как не надо трогать ядовитых змей и богов.

Я мучаюсь со своим «творчеством». Чехов говорит: «Писать надо не то, что есть, и не то, что „надо“, а то, о чем мечтаешь». То, что есть — неинтересно. То, что «должно» — я не умею. А то, о чем я «мечтаю», — писать нельзя.

Единственное спасение у нас в труде. Деятельность дает закономерный отдых. А вот когда у меня «выходной» день, я — несчастный человек. Я не умею «отдыхать» — я предоставлен самому себе и своему одиночеству, и что мне делать? Воистину это «страна труда» и больше ничего. И самое страшное в ней — отдых!

У меня была собака. Это была белая красавица — боксер с единственным пятном в виде коричневого «монокля» вокруг правого глаза. У нее были кой-какие недостатки. Она не выносила кошек, крыс, мотоциклистов и верховых лошадей. Во всем остальном она была «настоящая леди».

Я ничего не скрываю от слушателя, пою так же, как пел бы для Господа Бога, — искренно, глубоко, правдиво, как верующий, как «священнослужитель».

Будь проклята моя профессия! Лучше возить говно в бочках, чем быть на моем месте.

По всему Союзу строят «Дворцы культуры», а сортиров не строят. Забывают, что культура начинается с них.

Посмотрите на эту историю со Сталиным. Какая катастрофа! Теперь, на 40-м году Революции, встает дилемма — а за что же мы боролись? Все фальшиво, подло, неверно. Все борьба за власть — одного сумасшедшего маньяка.

В этих условиях изоляции и международной блокады, при отсутствии всякого общения и даже «сравнения» — мы были вынуждены создавать свою культуру, ибо ни на чью помощь, ни на чью поддержку мы не могли рассчитывать. Да и сейчас не можем.

У нас народ абсолютно невоспитан (а кто его воспитывал? А когда им занимались вплотную?). Кроме того, он страшен — наш народ, потому, что он одинаково способен как на подвиг, так и на преступление.

Хороший город Ленинград! Удивительно он успокаивает как-то. В Москве живешь, как на вокзале. А здесь — как будто уже приехал и дома.

Чем больше живет человек, тем яснее становится ему, в какую ловушку он попал, имея неосторожность родиться.

Я получаю сомнительное удовольствие от удовольствия зрителей или слушателей, которые мимоходом послушали какой-то бред о «красивых чувствах» и разошлись, под шумок покачивая головами и добродушно улыбаясь, — есть же, мол, еще такие чудаки! — чтобы приступить опять к своим примусам, авоськам и разговорам, завистливым, злобным и мелочным.

Человеку на закате суждено все разлюбить, чтобы душа его, освобожденная от всех земных привязанностей, предстала чистой, голой и свободной перед престолом Всевышнего.

Что я получаю за свои песенки? Холод номера и холод одиночества. Мне платят «продуктами из рефрижератора» — свежезамороженной и потому безвкусной дрянью.

Как только мы добиваемся, наконец, ясности мысли, силы разума и что-то начинаем уметь и знать, знать и понимать — нас приглашают на кладбище. Нас убирают как опасных свидетелей, как агентов контрразведки, которые слишком много знают.

Жизни как таковой нет. Есть только огромное жизненное пространство, на котором вы можете вышивать, как на бесконечном рулоне полотна, все, что вам угодно. Вам нравится токарный станок? Влюбляйтесь в него! Говорите о нем с волнением, с восторгом, с экстазом, убеждайте себя и других, что он прекрасен! Вам нравится женщина? То же самое. Обожествляйте ее! Не думайте о ее недостатках! Вам хочется быть моряком? Океаны, синие дали... Делайтесь им! Только со всей верой в эту профессию! И тд. И вы будете счастливы какое-то время, пока не надоест токарный станок, не обманет женщина, не осточертеет море и вечная вода вокруг. Но все же вы какое-то время будете счастливы.

Я — врач, спокойно и внимательно наблюдающий за «кроликом моей души», которому, или, вернее, на котором время производит свои экспериментальные опыты.

DanielTrabun
Фото ИТАР-ТАСС